Изменить стиль страницы

— Она только подвяла от жары. Такую, Митя, дешевле отдают, — багровея от стыда, ответила она, кляня в себе щемящее желание запеть.

— Я такой есть не буду. — И встал, чтоб не садиться более.

Правда, к вечеру он почуял вину, но и тогда вышло, что не он извинялся перед ней, а она умоляла его принять ее прощенье.

— Большая ты… все ползаешь, пресмыкаешься, — упрекал он тихо.

— Любовь моя мне велит, — отвечала Зинка. — Скоро потеряю тебя, вот и стараюсь. Я тебя и во снах все с нею вижу. — То была уже не ревность, а горькое предчувствие потери. — После тебя я всех остальных презирать буду! Плохо мне, Митя…

— Добрым всегда плохо… — вспомнил он пчховские слова и прислушался.

— Нет, это она сквозь сон, — сказала Зинка про девочку. — Знаешь, она тебя папой зовет! — Она увидела недовольное лицо Митьки и скорее затушила свет.

— Должно быть, привыкла к папам-то… — были последние митькины слова.

Митька падал, и прославленная его воля тлела, как горючий и смрадный шнурок.

XXIII

Дни митькины стали плоские, напитаны зноем и скукой. Ночи его состояли из одних ухабов, и по ним тяжко ковыляли неспокойные сны. Зинкина любовь обволокла его, как болотная тина. Иногда ночью он зажигал спичку и при ее неровном свете вглядывался в надоевшее, пропудренное зинкино лицо. Потом в тишине садился к столу и открывал манюкинскую тетрадь. Чикилевские намеки подтверждались неясными манюкинскими записями. То была грустная атака чикилевщины на взрывчатую митькину силу. То место тетради, где Манюкин повествовал о николашином братце, Митька захватал пальцами и закапал стеарином, но не добрался до истины.

«Пустяки: отец все знает, все скажет в письме. Надо спать, спать…» — И снова непрочная дрема окутывала его обескровленное сознание.

Он и по ночам ждал отцовского ответа. А днем, едва звонок, Митька сам бросался к двери, воображением видя почтительную руку, протягивающую письмо. Он ошибался: то возвращались с работы обитатели квартиры. Однажды он открыл дверь Чикилеву.

— Вы уж не закрывайте, — дружелюбно попросил Петр Горбидоныч, — там папаша взбираются. (— Есть же он кому-нибудь папаша?) Жара ужасная, мозги бултыхаются в башках… поприслушайтесь! — Он проскользнул мимо, и почти тотчас в дверь просунулся Манюкин, тяжко страдая от одышки.

Митька не сторонился, и Манюкин собрался сделать обычный реверанс, но почему-то не сделал, а только кисло рукой махнул.

— Совсем скапустился… жарища… каблук давеча в асфальте завяз: еле милиционер вытащил. — Митька закрывал проход, а Манюкин все играл шуточками, выигрывая время. — Семь гривен настрелял, прямо прослезил одну дамочку. Что ни говорите, а живы еще слезы в людях. Попомните застарелого хищника: когда разучатся люди плакать, очень будет смешно. Давеча слепец мой, Сергей Сергеич, стоял, стоял да и шепчет мне: «Эх, до изблеву нынче напьюсь и зарежусь». Все слезы у него в землю пролились, и ничего не осталось.

— Какую гордыню ты в себе носишь, Манюкин! — угрюмо промолвил Митька. — Уж и кишки наружу, а все еще презираешь… Все спросить хочу, за что ты презираешь меня?

Сергей Аммоныч деланно засмеялся; вдруг он поднял глаза.

— Я вас тоже спросить хотел, — тихонько приступил он, — тетрадочку вы мою не находили? Потерялась у меня тетрадочка… разные примечания записываю, забавные попадаются штучки. — Он заведомо ловил, предполагая, что Митька станет увертываться.

— Как же, — просто отвечал Митька, — у меня тетрадка. Мне ее Чикилев дал.

— Чикиле-ев? — оторопел от такой откровенности Манюкин. — А я уж думал — кошка затащила. Кошки, знаете, любят бумагу таскать. У Александра Иваныча Агарина кошка, знаете, фамильный архив съела. Заперли ее мышей ловить… э, пришлось пристрелить! Что ж, стилем интересовались?

— Да нет, а вот сколько лет этому Николаше? — с замиранием сердца спросил Митька. — На сколько лет он старше меня?

— Ну-ка, пустите меня… — толкнулся Манюкин в митькину грудь. — Нету никакого Николаши: литературный прием-с! Все люди — Николаши. Пустите меня! Э, — вдруг догадался он и брезгливо усмехнулся, — вы вот о чем?! Недостойное и гадкое предположение-с. Охота вам приспичила в сыновья ко мне лезть… Эка выгода, гражданин! А за оскорбление мамаши в наше время в мордашку всыпали оскорбителю. Я про общественную личность Петра Горбидоныча, хулителя жизни и человеков, намекаю. Идите, гражданин, а тетрадочку занесите, занесите, — и, оскорбительно усмехаясь, Манюкин прошел мимо.

Митька медленно повернулся итти назад. Босые его ноги ступали неслышно. Рука его уже приоткрыла дверь, но он не вошел, чтоб не прерывать чикилевского объяснения, происходившего у Зинки в комнате. Ожесточенная нежность и чувствительное дрожание чикилевского голоса выдали необыкновенность минуты.

— …растаптываю тайны! Сам на себя подъемлю бич, радуюсь и ликую. Вот я вам деньги даю… а зачем? На содержание врага моего? Даю и буду давать до конца дней моих — я, который только и мыслит о вас всегда (— и даже во время службы! — с благоговением вставил он). И вот получается: тайна любви… жертва, так сказать, вечерняя на склоне жизни. А тайны-то никакой и нет!

— Все отговариваете меня, Петр Горбидоныч, — покорно вставила Зинка, — а ведь повелит он мне умереть… Да что смерть! «Выйди, — скажет, — за Чикилева» — и выйду, и белье тебе стану стирать.

Но Петр Горбидоныч перед женщинами не отступал никогда.

— А если нет тайны, то почему же даю я деньги? Да потому, что душевно обожаю я пухленьких. Слабось юности и драма старости моей! В каждой тайночке начинка своя. Жаворонок на заре взвился, застрекотал… тайна-с? Врешь, о чем безмозглому петь? «Мамзель, жизнь коротка, и я мужчина в расцвете сил. Мамзель, клюнет вас завтра ястреб, так и не узнаете, для чего вылуплялись из яйца!» Ерунда-с! Сорок два года мне и двадцать пять лет я в тайну эту веровал. Где ж она, спрашиваю?.. И уж если не красой ее наслажусь на склоне лет, так унижением ее, по крайней мере.

Тогда Митька вошел: непонятный ему ребус разгадывался с издевательской простотой. Зинка вскрикнула и отбежала в угол, а Чикилев, озираясь, подергивал пуговицу френча.

— Сколько он тебе дал? — со звенящим спокойствием спросил Митька, и лишь спасительные сумерки укрывали краску стыда, выступившую ему на лицо.

— Он мне на жизнь дал, — невпопад сорвалось с зинкиных губ.

— Ступай, купи вина, — приказал Митька. — Глупая, зачем же из любовника подлеца-то делать!.. или чтоб побезвреднее стал? Почему ты не сказала мне об этом сразу, Зина? Я тебе сколько хочешь достану денег… Так двадцатипятилетие, говоришь? — обернулся он к Чикилеву. — Вот мы и отпразднуем твой юбилей!

Но Чикилева уже не было в комнате.

— На все, значит, купить? — с порога трепетным голосом спросила Зинка.

Потом наступила сумеречная тишина. Митька подошел к окну. Мостовую перебежала Зинка под шалью. Улица была суха, сера и дышала смертным зноем, а небо, заряженное громами, стремглав неслось к востоку, одетое в дождливые облака. Забившись в угол, Клавдя пробовала новый подарок Чикилева: колясочка с дешевой, пестроватенькой музычкой: как бы разноцветные стекляшки пересыпались в ней. Сбиралась гроза, и ломаные молнии бесшумно резвились в мощном предударном затишьи.

Стало совсем темно. Митька обернулся на шорох. У двери серым пятном маячило чье-то лицо.

— Принесла? — спросил Митька, но ему не ответили. — Кто там? — резко повторил он, чуя из сумерек как бы враждебный холодок.

— Это я, хозяин, — робко сказало пятно и сделало один пугливый шаг по направлению к Митьке.

XXIV

— Как напугал ты меня. Чего ты по ночам бродишь?.. а, может, я голый тут сижу? — странным голосом сказал Митька, но чем-то несказанно обрадовал его санькин приход.

— Замучился, хозяин! — пробормотал Санька вполголоса.

Тишина разряжалась благополучно. Полыхнувшая молния осветила их, дружелюбно сидящих по углам стола. Опустив голову, Митька ковырял в зубах, а Санька, чуть привстав, как бы тянулся к Митьке. Продолжительный громовый раскат заглушил начальные санькины слова.