Изменить стиль страницы

— А на правилку хочешь? — в упор гаркнул Василий Васильевич, и все сразу оживилось: развеселился Митька, беззвучно засмеялся Щекутин и, глядя на Панаму, улыбнулась убогая совчинова жена.

Торопливо и нервно Митька подошел к прилавку.

— Из порожней бочки выходит спирт вина! — насмешливо сказал он и прибавил несколько блатных слов, чего не делал никогда в иное время.

— Я не понимаю вас… — с мертвенным лицом сказал Пирман.

— Митя говорит, чтоб ты дал нам пятерку на пиво, — тихо пояснил Щекутин. — Брось филонить, Ефим! Ты в тот раз колоду унес, а карточку одну под столом оставил. Нехорошая карта, с бородавочками… — Щекутин задумчиво барабанил пальцами по стеклянному прилавку. (К слову, он прилгнул ради шутки: Пирман играл в тот раз честными картами, хотя и был заправский стирошник.)

— Я не брал никаких денег, — визгнул он, как проколотый, и выставлял вперед проштопанные локти парусинового своего пиджака. — У меня даже на пиджак нету… я не имею даже налог уплатить!

Скверное молчание это длилось с полминуты.

— Ну, я тогда, пожалуй, цепочку выберу к часам, — опечаленно молвил Василий Васильевич, водя пальцем по прилавку. — Мне вот эта нравится. А брелочка у тебя не найдется… с девушкой там, пейзажик?.. Жаль, жаль, Ефим!

— Позвольте, я заверну… — засуетилась пирманова жена, разумно примиряясь с потерями… — Очень хорошая цепочечка, — певуче говорила она, обольщая взглядами и лебедиными движеньями рук. — У вас, несомненно, есть вкус… у вас замечательный вкус!

— Ну-ну… вы мне льстите! — жеманился Василий Васильевич, жмурясь и слегка касаясь пухлой ее руки.

Предприятие кончалось благополучно, и Пирман выбежал из-за прилавка отворить дверь. Тогда, весь бледный, — и каждая точка его лица бегала, как полоумная, — Митька схватил Пирмана за грудь (— пиджачная парусина невозвратно смялась в его железном кулаке).

— Блатак… — с отвращением прошептал Митька, раскачивая ювелира вправо и влево. Ему вспомнился Санька с заветным пакетиком, и это утроило его ярость. — Паук!.. давай пятерку! На спичке сожгу… Кто ты есть, блатак?

— …я человек, и, кроме того… радиолюбитель, — в совершенном безумии прошелестел Пирман.

Ужасные неприятности грозили ювелиру, но в дело вступился Василий Васильевич:

— Митя, — укоризненно позвал он, и такое благородное негодование прозвучало в его голосе, что Щекутин с интересом обернулся. — Ведь ты ему фирму роняешь, Митя. Ах, как все это по-русски!.. — с великим порицанием прибавил он, и тогда Митька гадливо разжал обессилевший кулак.

— Живи, блатак… и соси, соси нас, — бросил Митька напоследок куда-то на воздух, выходя в духоту вечерней улицы.

XX

Так прошел первый день. Еле справляясь с ногами, Митька вошел в коридор, полный липкого, сладкого чада: украдкой от всех Бундюковы варили варенье. Чикилев укладывал девочку спать, нараспев повествуя о чем-то вполголоса, и при появлении Митьки сурово повернулся к нему спиной. Митька сразу принялся за поиски чернил, но не отыскал и пятна чернильного: Зинке писать было некому и незачем. Тогда он попросил у Чикилева, и тот с внезапной охотой притащил все свое чернильное оборудование.

— До чего ж, характерно, похожи вы на него! — с умилением произнес он при этом. — Искренне любуюсь на ваше ангельское незнание, Дмитрий Егорович!

— …ступай! — махнул ему Митька, утомленно закрывая глаза.

Написать отцу стало его целью лишь теперь; утром он сбирался послать только деньги в напоминанье о себе. Намерение это возникло у него еще в тюрьме, когда разум усиленно отыскивал просвета в житейских его сумерках. Темный и страшный мир представлялся ему огромным пустым сараем, в углу которого жалось его израненное сознанье. (Фирсов уверял, что так бывает ночью, когда, глядя в небо, с тоской угадываешь там свою отдаленную родину.)

«Здравствуй, отец, — таков был смысл митькина письма. — Может, уж и примирился ты с мыслью, что сгнил Митька где-нибудь в братской могиле… жив я, жив, отец! Прости, что забыл тебя: некогда было обернуться и на себя. Ты поймешь, ты славный человек: ни разу я не поймал тебя на скверном. Когда-нибудь дойдут до тебя слухи обо мне: не поспеши упрекнуть, что сломался прежде, чем вышел на широкий путь. Помню всегда про глиняные ноги. Выберусь, Егор Векшин, если хватит сил: не всегда же ходить в подлецах. Думаю, что еще сумею оправдать горькое мое существование: еще могу я жертвовать собой…» — Тут ему померещилось, что письмо выходит фальшиво и неубедительно; он пробежал еще раз нескладные строки свои и поймал себя на неприятном заискивающем тоне. — Рядом с ним сидел Чикилев и внимательно наблюдал тягостное его раздумье.

— Замечтались… — шопотком, чтоб не разбудить девочку, поставил он первое словцо. — Вот и я, на вас глядя, в размышлении впал. Удивительно вы похожи на него!

— На кого? — повернул к нему лицо Митька.

— А на родителя своего… — нравоучительно указал Чикилев. — Я все-таки гениальный человек! Мне бы, характерно, ненавидеть вас… вы тоже видели неприятность мою с сочинителем… даже улыбнулись! А ведь незаслуженно пострадал: право поинтересоваться я имею тройное: и как сожитель, и как преддомком… да и с финансовой части! (А, может, продать можно тетрадку и недоимочку взыскать?) Я есть единица общественная и покушение на себя рассматриваю как потрясение государственных основ. Мне-то что — я с удару не сотлею…

— Подговариваешься, чтоб и я тебя ударил? — щурился от света Митька, прикрывая ладонью письмо.

— Что ж, если не особенно больно, — оскорбленно моргал Чикилев (и вдруг шарахнулся от синей мухи, сумасшедше метавшейся по комнате. — Тоже, летает…) — Характерно, заклейменный вы человек, а интересует меня судьба ваша. Мне однажды в голову пришло, что вот, мол, Зинаида Петровна страдальца видит в нем, а вдруг да все наизнанку вывернется? Вдруг, к примеру, вовсе и не Векшин вы… но не пугайтесь: из особых чувств к этой даме я и помолчать могу… Конечно, у меня сомнений никогда не возникало, что вы — Векшин… но ведь всякое, заметьте, обстоятельство есть до некоторой степени яйцо, и еще неизвестно, что из яичка выведется. Вам это в голову никогда не приходило?

— Да нет, не приходило, — цедил сквозь зубы Митька, дописывая письмо под неумолчную чикилевскую болтовню.

— Мне и самому смешно, что стул не есть стул, а Векшин не Векшин. Дорогой мой, все зависит от точки зрении на вещь: в этом, по-моему, вся разность культур… а? «Петр Горбидоныч, — говорю я себе, — ежели огурец мнит себя яблоком, должен я, как преддомком, размыслить об этом?» Характерно, что да!

— Ты потолковее говори, — сказал Митька, заклеивая конверт с санькиными деньгами. — И сразу говори, а то я тебя прогоню.

— Прогоните, так и не узнаете ничего. — Он благоразумно поотодвинулся на расстояние, на котором не могла его достать митькина рука. — Однако не могу не подкрепить выводов своих вопросами. — Чикилев достал записную книжечку. — Родиться изволили в N-ской губернии? Очень похвально: я и сам большой поклонник этой губернии… Сады, садочки, небось, прудики!

— Чего ты юлишь! Там и сада-то нет ни одного, — терпеливо возразил Митька.

— Будто уж ни одного садика, корней хоть в двести? — всплеснул книжечкой Чикилев. — Нехорошо, заметьте, обманывать престарелого человека!

— Может, в имении где и есть. Поблизости нас было, кажется, имение, — сознался Митька, хмурясь на чикилевское торжество.

— Вот и доехали! За три версты ощущаю незримое веяние правды, без собаки могу охотиться! Родителя-то Егором звали?.. Сторож на разъезде?.. сыпал он скороговоркой. — Опыт у меня пятнадцатилетний, я из опыта вывел: любит человек человека надувать. Удавшийся обман возвышает. Впрочем, я отклонился, а тут самое трудное подходит. Матушка ваша…

— Я матери не помню, — холодно вставил Митька.

— …а я имею кой-какие сведения. Обожаю проникнуть до корешка! Ночью проснусь. — «А ведь ты, — шепчу, — Петр Горбидоныч, Пинкертон по гражданской части». Успокоюсь и засну. Мне и сны-то, будто я все тайны развенчиваю, все секретов ищу. Разведаю, опровергну и растопчу. У меня и переживания подымаются при этом, точно в санках с горы летишь. (— Я, правда, никогда не катался, но чувствовать могу!)