Изменить стиль страницы

— Бараны, — твердил он в тот вечер коверному, размалеванному клоуну, — когда шерепятинка пригал, они хлопали. Когда шеловек пригал в смерть, они шикал!? — Все же он порешился предложить Тане хотя бы двухмесячный отпуск.

Однажды, когда он ушел устраивать ее же дела, Тане пришло в голову помочь себе самой. Поставив на стол табуретку, она принялась снимать со стен афиши, раньше возбуждавшие смелость, а теперь плодившие страх. Она кинула вниз, на бумажный ворох, последнюю, самую пыльную, и взглянула вниз. Сознание стремительно качнулось в ней; она разбилась бы, если бы во-время не прислонилась к стене…

Присев на корточки перед печуркой, она стала жечь эту ненужную ей более бумагу, губительные векселя ее славы. Стояла летняя ночь, и засоренная труба почти не принимала дыма. Странное облегчение охватило ее: сжигая славу свою, она отрекалась от прошлого, от самой себя. Сердце билось сладко и учащенно при мысли, что скоро Николка умчит ее в серую свою деревню, где никто не признает в ней беглую циркачку. Вдруг ей представилось ее счастье: аляповатые хоромы… Николка в пестреньком жилете пьет чай вприкуску. Украдкой от мужа она дает сдобную баранку девочке, тоже Тане, их дочери. Овальное зеркало за спиной мужа отражает ее самое, смирную, бесцветную. Самой ей кажется, что она стала женственней и, наконец, нашла истинное свое призванье. Над головою — теплый, крепкий потолок, под ногами устойчивые мещанские граниты…

Пугель нашел ее спящею у печки в задымленной комнате. Часть потухшего пепла вывалилась ей на колени. Пугель зажег, спичку и на цыпочках подошел к Тане. Ее лицо спокойно улыбалось, точно достигла, наконец, желанного, безопасного берега. Стояла полная ночь; за окном процокала извозчичья лошадь. Сообщнически подмигивая, старик зажег лампу и тут только заметил жуткое запустение комнаты. На выцветших обоях зияли пятна от уничтоженных афиш. Он разом сжался чуть набок, будто готовился к прыжку, будто его грабили; коленки его остро выдались вперед. Стены качались в его глазах, и он качался вместе с ними. Все было очень тихо. Таня спала.

Встав на колени перед ней, он долго глядел ей на недрожавшие, закрытые веки. Она улыбалась раскутанными в кровь губами, и это крайнее спокойствие, почти успокоение, устрашило его. Язык свесился у него изо рта, а надбровные дуги скосились друг к другу почти под прямым углом.

— Не улыбай… не улыбай так! — косноязычно мычал он, елозя вокруг с негодованием и болью.

Пробуждение ее было медленное и неохотное, точно целые пласты тяжелых сладких вод отделяли ее от яви. Опустелая комната и вид Пугеля напомнили ей о происшедшем. Лицо ее тоскливо сжалось, и румянец сна стал сер, как пепел. Она отряхнула платье и лениво вздохнула. Ей оставалось лишь бежать к Николке, чтоб хоть на полчаса заразиться его неиссякаемым здоровьем. Темное, подозрительное чувство запрещало ей обнажать свои слабости перед Заварихиным, но боль была сильнее всякого страха.

— …что ж ты не приходишь ко мне? — теребила она его, поднятого со сна, и ловила свое отражение в его мутных ночных зрачках. — Ах, трудно мне!.. Ты много любить не можешь, у тебя дела. Ну, а мало любишь? Возьми меня скорей, Николушка, не отпускай от себя!

— Мираж… ничего нет! — успокоительно шептал тот, почесываясь от клопиных укусов, борясь с прерванным сном. — Я про это, извини, не люблю разговаривать. Вот, погоди, скоро свадьба… У меня уже все настраивается. Завтра большая удача предстоит. Эх, теперь так все и загудит, Гелка!.. Не боишься, что и на тебя наползут? — смеялся он, все почесываясь.

Ночью потолок заварихинской конурки принижался, а стены таинственно удалялись во тьму: щель, но щель теплая, исцеляющая танин недуг. Опять Николка зевал, лениво играя огнеупорным своим пальцем со стеариновым огнем. Тане становилось скучно, и она торопилась пробежать мимо глазеющих коридорных дверей. Мрачное безлюдье ночного города соответствовало ее душевной болезни; ей полюбилось бродить по спящим улицам, заглядывать в чужие окна, угадывать в них легкую жизнь, завидовать… И, если моросило в улицах, тем приятнее была Тане усталая ломота в ногах.

В одно из таких странствий она наткнулась на Фирсова. Тот возвращался с приятельской пирушки, был в меру под хмельком и напевал себе под нос.

— Мисс! — насмешливо вскричал он, размахивая разбойничьей шляпой. — Какие темные Парки вытолкали вас в бесприютную ночь из теплого, девичьего алькова?

— Вот, вытолкали… — грустно улыбалась Таня его сумбурному виду.

Газовый фонарь меланхолически наблюдал их необычную встречу. Проехала пьяная компания на извоччиках, держа на коленях сквернословных мамзелей. Пробежала ужасно длинная собака. Висела изморось.

— …клянусь, что возвращаетесь со свиданья и душу нежным счастьишком щемит! — Он сознавал свою хмельность и грубо пользовался этим. — А мы вот пили… разная сочинительская рвань, все Моцарты и Сальери! Мисс, мудрость не любит шуму, мудрость в уединении… но ведь творческая мысль не терпит холода, она питается человеческим теплом. И вот в клетчатом пугале живут двадцать семь человек… (— он фальшиво хихикнул —). И вы, и вы обитаете в моем сердце, хотя и второстепенно!.. Да, писатель сейчас в забвении. С нами общаются только через фининспектора…. какая расточительная щедрость эпохи! А ведь мы, мы будем подводить итоги…

— Послушайте, Фирсов, — попридержала его Таня за мокрый рукав демисезона. — Протрезвейте, милый, на минуточку. Вот я все хожу, смотрю в чужие окна… Почему, почему так хорошо везде, куда не входишь сама? А входишь и приносишь с собой несчастье… Да вот, поглядите сами!.. — она подтащила его к полуподвальному окну и показывала туда, за непромываемые стекла. — Глядите… Мать кормит грудью ребенка! И посмотрите, как он впился в нее…

— Стесняюсь, — издевательски жеманился Фирсов, прикрываясь драным рукавом. — Ночь… небось, полураздетые сидят. А у меня жена…

— Бросьте, Фирсов… вы же трезвы, как само питейное заведение! Глядите, ведь зажгла она эту лампадку… не легла спать, не накормив ребенка!

— Ага, так? — крикнул сочинитель и хищнически прилип к окну. — Ну-с, разберемся!.. Милое дитя сосет материну грудь, откинув ангельскую ручку. Что же держит оно в ручке… может быть, нераспустившуюся лилию? Нет, но кусок языковой колбасы!.. Разве я соврал? Нет, но вы наивны, мисс, как тот безусый херувим, в худосочном тельце которого негде поместиться даже сомнению… А на шкапике что? Может быть, воркующий голубок? Нет, но недопитая бутылка. — Он устало скривился. — Жизнь, бесценная мисс, никогда не обходится без выверта… и в том горе наше, что, решаясь на великие вещи, мы никогда человеческого коэфициентика не принимаем в расчет. Отсюда все великие конфузы наши… — Вдруг он спохватился и скорчил рожу. — Извините, балаболю, а главное и забыл… Вы просили меня с Зинаидой Петровной Балдуевой познакомить? (— Замечательная матрона, портрет бы писать с нее с этаким фиолетовым букетом в руке!) Запамятовал, мисс! О, если бы эти двадцать семь человек не роились во мраке осатанелой башки моей!.. Послезавтра забегу за вами вечерком… — Прощаясь, он порывисто задержал ее руку в своей: — Не дивитесь коэфициентику, мисс! В нем и сок, и святость жизни. А иначе всякий холуй, исчерпав ее до дна, насмеялся бы над нею и пулю себе в лоб пустил… ибо мозг его перерос бы жизненные цели! Что бы ни случилось, живите, мисс. Живой человек— лучшее, что сочинила природа!

Колкие слова ответа копошились в таниной голове, но она не успела произнести их. Фирсов значительно блеснул очками и, круто повернув, побежал по переулку. В мокрых плитах жирно, как нитка фантастических бус, отражалась фонарная аллея. Прислонясь спиною к фонарю, Таня глядела Фирсову вслед, странно улыбаясь: стремительный наскок сочинителя разогнал чуточку ее скорбный холод.

XII

Прежде чем отправиться к Зинке в условленную пятницу, Фирсов использовал должным образом и четвержок. С утра, едва проснулся, он живо представил себе, что непременно вблизи пятого часа будет он сдержанно и рассыпчато барабанить в дверь Доломановой. Как ни вертелся он весь день, так и вышло. Стояло начало июня, и в полдень воздух пылал, как пламя. К вечеру с окраины поднялась туча, раскрашенная закатом с безумной причудливостью. И оттого, что у забора хозяйственно чистились куры, а баба на дворике снимала с веревки белье, следовало ожидать грозу. — Фирсов постучал, и еще раз постучал, а на всякий случай пристукнул башмаком.