Изменить стиль страницы

VIII

Вновь и вновь начатая фирсовская рукопись мирно пылилась на полке, в картонной папочке. Уже обосновался в ней такой крестоватенький толстячок, чтоб и жить здесь, и караулить мух, и выводить паучиное потомство. Сперва протянулись тонкие и клейкие канатики, а на них повис небольшой, с горошинку, желтый шарик. Потом вдруг как-то лопнула ватная оболочка, и целая ватага неумелых паучат высыпала на вольный, просторный свет. Все недоставало времени хозяину смести их тряпкой, и резвились паучатки в полном привольи своей бумажной родины.

Было хозяину не до того. Происходили события, в которых был повинен и сам Фирсов. Первую встречу Тани Векшиной с Заварихиным он исказил совершенно обдуманно. По его описаниям, Николка несколько раз прослеживал Таню, пока та не надоумилась сама подойти и спросить о причинах его назойливости. Якобы Николка пробормотал глупость, Таня засмеялась, а потом засмеялся и он. И будто бы этот взаимный смех послужил толчком к их трагическому сближению. Несуразности тут очевидны.

Правда состояла в том, что Таня сама пришла к Пчхову узнать о брате. Тогда она и познакомилась с Николкой. (Оба они уже отлично знали о существовании друг друга.) Отсутствие Пчхова способствовало их первому неловкому общению. Забежавший мимоходом Фирсов воочию наблюдал усердие, с которым Заварихин накачивал бензинку, чтоб приготовить чай, и мыл под водопроводом стакан для Тани. Невидный пламень бензинки гудел бесцветным пламенем, а стакан лопнул в старательных николкиных руках: Заварихин ужасно волновался. Оба избегали глядеть друг на друга, боясь выдать себя взглядом. Обоюдное их молчание бросалось в глаза. Несколько раз Таня предлагала Заварихину перевязать порезанную руку, но тот отказывался, ссылаясь на пустячность пореза. Достав паутинки из угла, Николка стародедовским способом останавливал кровь.

— Что вы делаете? Зачем вы так… — вся красная, говорила Таня, кусая губы. — Ведь заражение крови…

— Все равно умрем, — глухо бубнил Николка, почти втирая паутинку в ранку. Он даже зевнул погромче, порастяпистей, когда разливал чай. — Умрем ведь, сочинитель?

Фирсов деликатно молчал, с удовольствием наблюдая внутреннюю сокровенную дрожь этих двух, молодых и сильных. О, не в целях ли продолжения своего злокощунственного опыта (— «творческого воздействии на жизнь!») подговорил он потом Николку пойти извиниться перед Вельтон за недавний цирковой скандал. Больше того: он надоумил его купить цветов, он расслабил его сообщениями о великой таниной славе и, наконец, дал самый адрес танин. Сочинитель не промахнулся. Николка любил водить дружбу с теми, кому везло. В его натуре было бессознательное противление смерти, беде, нездоровью, потому что собственным его уделом было крепкое, безбольное существование. Он презирал всех, вызывавших в нем жалость, потому что она отнимала силу, разоряла его в пух и прах; с жестокой откровенностью он желал скорой гибели всем слабым. Сильные, подобные Николке, любят только сильных.

В это первое свое посещение он и подарил ей самого себя, и, странное дело, испытывал лишь радость от такого небывалого расточительства. По дороге к ней он купил пару хороших тяжелых роз. В полном расцвете стояла тогда весна; в небе неслись легковейные облачка, а в воздухе медленно и величественно парило пасхальное аллилуйя. Все в тот день — и это томное колыханье ветвей, напрягшихся молодым листом, и соколиный мах ветра, и расслабленно ласковые взоры людей на окраине, и сводящая с ума пестрота уличных красок, вдесятеро усиленных солнцем, — все это укрепляло Николку в чрезвычайном весельи духа.

С весельем стучался в дверь, с весельем вваливался в переднюю, чуть не опрокидывая растворившегося Пугеля. Одетый так, как спокон веков одевались российские купцы (— пиджак сидел на нем, как укороченная в угоду времени поддевка), неимоверно широкий в плечах, он напугал бы Пугеля до обморока, если бы в ту же минуту не вышла Таня. Вся в черном, она стояла на пороге, а позади нее высокое окно ввергало цельные реки прохладного зеленоватого света.

Он сорвал с себя картуз и стоял с опущенными руками. Яловочные сапоги возвещали запахом о своем приходе сильнее, чем он о себе слонами. Пугель, которому тысячи неприметных мелочей подсказывали об уместности отцовской ревности, смятенно вращал глазами.

— Ведь это ж ви?.. — схватил он Николку за пуговицу.

— Я! — просветленно и самоутвердительно сказал Николка, бережно отводя пугелеву руку. — Праздник ноне… Вот я и пришел непрошенный, — прибавил он, силясь разглядеть в танином силуэте незабываемые черты, потрясшие его в цирке.

Тогда Таня растерянно повела рукой:

— Входите, раз пришли. Картуз положите на столик. Пугель, возьми, милый…

Он расстался с картузом неохотно. Без картуза его руки становились огромными, неоправданными придатками. И хотя он еще противился угрюмости, веселость вконец покинула его.

Сидя в глубоком кресле, подозрительно косился он на Пугеля, возившегося с кофейником, на стены, полные ярчайших цирковых плакатов, на коврик, простеленный для того лишь, чтоб смешней выглядели на нем тупоносые николкины сапоги. Комната танина была безлична, как все, в которых живут временно.

— Все про вас? — кивнул Заварихин на плакаты.

— Про меня… — улыбнулась Таня, приглядываясь к гостю.

— И везде петелька-с! Давно-с?… давно этим хлеб зарабатываете?

Она поняла его вопрос:

— Давно-с! — и засмеялась, пугая старичка небывалой звучностью смеха. — Вы курите?

— Не балуюсь, — сухо сказал Николка и пожевал губами.

— Вы из крестьян, должно быть? — после минутного молчания, похожего на размолвку, спросила она.

— Мужик-с! — еще враждебней объявил Николка. — Мужик-с, которых шпыняют-с, но которые не гордые-с, терпят-с. Мужик ноне в общем супе за место лаврового листа, для запаху. Так, барахольцем торгуем: крестик, мыльце, ленточка… — Он лгал. Еще вчера Фирсов дивился подозрительному обилию товаров в заварихинском магазинчике. Он сознательно унижал себя, и это подтверждало его дикую силу. — Буржуй-с! Только теперь буржуи без пузьев пойдут… колоть будет не во что! — он метнул пронзительный взгляд в собеседницу и покраснел, приметя такой же изучающий взгляд хозяйки.

Таня медленно отвела глаза.

Оба теперь смотрели в окно, за которым слепительно проходил полдень. Когда ветер шевелил оконные рамы, рассеянные блески отражений перебегали по николкину лицу.

— Фу, жаркое какое, точно в болоте сидишь, — сказал Николка про кресло и встал, и все вокруг него скрипнуло. — Вот в лесу замечательно сейчас. Лист звонкий, ветер звонкий… — Его ноздри чуть раздулись, и заносились глаза. Вдруг он предложил ей пойти гулять, с таким обещаньем веселья в увлажненных глазах, с таким обещаньем показать чудеса, скрытые от городского глаза, что Таня согласилась сразу, с полуслова.

Еще и потому согласилась она, что ей нравилась его крутая, без всякого надлома, упругая сила. Ей нравилось, что он так просто обращается с ней и что за этим не скрыто дурного умысла. Но была и еще причина, заставлявшая ее цепляться за Николку. — Она оделась в широкий, пахнущий резиной плащ (Николка издалека разнюхал добротный этот запах) и в маленькую, с голубой вуалевой повязкой, шляпу; ее вид польстил николкину самолюбию. Путель проводил их до выхода. Теперь он был в фартуке, а в руках имел пуховую метелочку: страшилась заслуженного отдыха его суетливая старость.

— Послуш, — задержал он Николку за рукав, когда Таня уже спустилась по лестнице. — Вы сохраняй Таниа; она тонкий, как веточек. Она в жизни, ух, слабенький. Я знай, я уже очень много лет стар! — он растроганно закидывал вверх, к николкину лицу, свои безресничные, чуть выпяченные глаза.

Николка сам прервал его воркотливые наставленья:

— Ладно, ладно уж, — сказал он, поджимая губы. — Ты вали, папаша, шевелись. Кофейком в следующий раз попоишь! — Он нетерпеливо пошарил в кармане штанов. — На, возьми… на табачок! — и, сунув монету в растерянную пугелеву руку, машисто захлопнул за собою дверь.