Изменить стиль страницы

Заметив меня, идущего степенной походкой в скорбном костюме, она шумно фыркнула, забрасывая челку на лоб:

— Здравствуй, Гоча!

Вместо приветствия я кивнул ей головой.

Мне, по обычаю, в день похорон моей тети не полагалось произносить приветствие вслух, поскольку приветствие на нашем языке означает победу — радость! Ни победы, ни радости в этот день быть не могло. И я, чтобы осадить легкомысленное поведение Нуну, сказал ей твердо, понизив голос до таинственного шепота:

— …умерла тетя! Еду на похороны…

Но Нуну, вместо того чтобы посочувствовать моему горю, непростительно расхохоталась.

О бедная тетя Марта!

Жила она где-то на отшибе наших родственных отношений… Потому что даже мать не знала точно, где пересекаются ветви, роднящие нас с тетей Мартой. О бедная тетя Марта, какое кощунство смеяться в день твоих похорон…

С этой грустной мыслью я перешел взлетное поле аэродрома и сел в автобус.

На нем я доехал до центра города и вышел. Пересаживаться тут же на городской автобус и ехать на окраину, где предстояло проститься с тетей Мартой, подарив ей на прощание слезы, было еще рановато. К тому же, располагая временем, я решил немного успокоиться перед тем, как приступить к выполнению обряда.

Мое положение родственника обязывало меня с честью провести все основные пункты нигде не записанных правил, что не так легко проделать человеку, не искушенному в этих делах, каким был я тогда. Прежде всего, войдя во двор, я должен был сорвать с головы шапку и в сопровождении двух почетных граждан следовать под навес, убранный ветками магнолии и сосны. Затем, подойдя поближе к покойнице, заплакать в голос над ней, извлекая из частых шлепков по лбу смачные звуки великой досады и скорби, потом легонько скользнуть мимо гроба от изголовья к ногам и, резко повернув налево, где стоят обычно члены семьи из мужчин, пожать каждому руку, шепча слова утешения. Таков погребальный обряд древней Мингрелии.

Городские часы показывали двенадцать.

Солнце уже припекало так сильно, что невозможно было ходить по улице без опасения получить солнечный удар.

Сомлевшие от жары горожане толпились у киосков с газированной водой, выстроившись в длинную очередь, и жадно пили стакан за стаканом. Всю эту вялую публику города оживляли молоденькие девушки, царственно проплывавшие мимо пальмовых рядов набережной с шоколадным загаром тугого и горячего тела.

Подойдя к киоску и опрокинув два стакана холодной воды с сиропом, я поплелся к тени дома и сел на свободный стул чистильщика. Правда, туфли не требовали вмешательства этого округлого и сонного человека, но, чтобы отдохнуть в тени, я решил дать ему на легкий хлеб.

Чистильщик пренебрежительно глянул на мою обувь, стукнул щетками по площадке своего сооружения и принялся чистить.

Сидя лицом к гостинице, я с удовольствием разглядывал спортсменку, стоявшую на балконе. Вскоре и она стала смотреть в мою сторону и мило улыбаться. А когда я переставил ногу по требованию довольно нудного чистильщика, понял, как она хороша в голубых брюках, хотя предпочитал девушек в платьях. И все же я так засмотрелся, что это не прошло не замеченным чистильщиком, на что он отреагировал глупой усмешкой. Усмешка кольнула меня тем, что напомнила Нуну. И тут-то я понял, что теперь одинаково люблю и Нуну, и эту девушку в голубых брюках. И еще я подумал, что глупо ограничиваться одной любимой, если ты в состоянии полюбить сразу двух или нескольких девушек.

Не знаю, что вы скажете на этот счет, но если хотите знать мое мнение, я и сегодня готов подтвердить свою прежнюю мысль.

Это неожиданное открытие, сделанное тогда, меня успокоило. И усмешка чистильщика теперь не казалась, как прежде, злой и темной, как он сам, и я простил его.

Но вдруг в милой улыбке девушки-спортсменки, свесившейся с балкона третьего этажа, я заметил еще и нахальную насмешку над дореволюционным покроем красовавшегося на мне костюма, линялый цвет которого прямо указывал на близкое родство с облезлой животиной. Заживо замурованный в костюм гробовщика Габриэля, я все же заслуживал скорее сочувствия, чем издевки.

И скромная спортсменка не должна была позволять себе насмешки над человеком, которому сегодня и так предстояло многое пережить.

Такт — это вторая скромность, когда недостает первой…

Чтобы поднять в глазах дерзкой свое крестьянское начало до уровня разбитного парня-горожанина, я подал ей знак спуститься вниз, чем рассмешил еще больше. Тогда, доведенный ее вызывающим хохотом до отчаяния, я послал ей один довольно популярный жест, совершенно запрещенный за свою откровенность в интеллигентных кругах, с приложением к нему воздушного поцелуя, на что девушка ответила кислой миной.

Она явно не ждала от человека, завернутого в облезлый костюм, такой осведомленности в столь щепетильном вопросе… А поэтому, несколько растерявшись, приложила указательный палец к виску и яростно покрутила им, что доставило немалое удовольствие чистильщику.

Я бы не обиделся, если бы это произошло не сегодня.

Но здесь я встал! Звякнул монетами в жестяную банку чистильщика, давая ему понять, что он полностью зависим от моей благосклонности, и с достоинством зашагал к автобусной остановке.

Вскоре я мчался в новом автобусе, окрашенном в голубой веселый цвет.

Миновав городскую пекарню, а затем и Беслетский мост, автобус повернул направо и выехал на окраину, где вдоль улицы большими группами шли мужчины и женщины. Во главе групп дети несли цветочные корзины и венки. Следом за венками шли женщины с распущенными под крепдешиновыми платками волосами, в траурных платьях. Автобус, убавляя скорость, обходил эти группы и наконец, проехав еще несколько метров, остановился у обочины.

Я сразу же выскочил из автобуса и, потянувшись за одной из групп, вошел во двор покойницы, откуда доносились плач женщин и дребезжащее подвывание духового оркестра.

Посреди большого зеленого двора, в тени грушевого дерева, стоял стол, заваленный шапками.

Я приблизился к нему и, сорвав с головы шапку, стал ждать своей очереди к покойнице.

Но брезентовый шатер был забит до отказа черными платьями…

Женщины толпились у гроба и кричали вразнобой. И весь этот нестройный хор голосов покрывал густой вздох духового оркестра, доносившийся справа, из сада.

Я был уже готов подарить тете Марте молодые слезы и проститься с ней… Я смотрел на большой портрет покойницы, висевший над входом, и на мужчину, старательно развешивавшего венки на красиво убранных свежими ветками магнолии и сосны столбиках.

— Что они там возятся… — услышал я шепот утомившегося ожиданием человека.

Я перевел взгляд с портрета на траурную ленту, натянутую под портретом, чтобы прочитать дату и имя покойницы, но не мог — надпись расплывалась перед глазами… А стоявшие вокруг волновались задержкой. И кто-то, пользуясь этой заминкой, бубнил своему дружку бесстыдные слова, показывая ему девушку:

— Вот ее…

— Хороша! — восхищенно тянул другой голос.

Но вот часть женщин вышла из-под навеса во двор и растеклась в толпе. Часть забилась в углы, а те, которые состояли в близком родстве с умершей, разместились за гробом, причитая то низкими, то высокими голосами.

И тут же к нам подошли два почетных гражданина и попросили выстроиться по четыре перед навесом.

Становясь, на правах родственника, в первой четверке, я разобрал расплывчатые буквы на траурной ленте, отчего меня бросило в жар…

На ней золотыми буквами была выведена армянская фамилия, сообщая всем жителям мингрельской деревни об утрате омингрелившегося члена армянской семьи, что редко, но случается в наших краях. Большие золотые буквы гласили: ХОДЖИКЯН АНУШ ГАИКОВНА, 1898—1949.

Так что я не встретил здесь фамилии тети Марты. Но отступать было поздно. Четверка, во главе которой я стоял, тронулась с места.

О бедная тетя Марта!

Какое кощунство оплакивать незнакомую женщину…

Подойдя к покойнице, я с размаху шлепнул себя ладонями по лбу. Затем повторил шлепок, но уже больнее. Я оплакивал покойницу по всем правилам нашего обряда и в то же время наказывал себя таким способом за оплошность. В такт моим всхлипываниям и частым смачным шлепкам отвечали пронзительные вскрики женских голосов и ленивое утробное урчание духового оркестра.