Изменить стиль страницы

— Опять обиделся. Тебе, паря, не угодишь. Ну, говори, о чем начал.

Кони их снова шли бок о бок, покачивая головами.

— Да не знаю. С мысли сбился. В общем, плохо это, когда хлеб отбираем.

— С голоду помирать лучше?

— В народе нет революции. Она в тебе, во мне, еще в ком-то, а народ… она ему — в обузу. Мы переворачиваем веками строенную пирамиду: лодыри оказываются на самом верху с красными флагами, а труженики — их мы своими поборами от себя гоним.

— Тут все просто, Саня: народ настоящей выгоды еще своей не понял. Победим, тогда и объясним ему все.

— Может быть, и так, — согласился Снегирев. — Только нынче мы ведем дурных и пьяных. Сознательные от нас в стороне держатся. Ты ж сам все видишь, Родион!

— Вижу, Саня! Вижу — нет у нас в мозгах ясности, а еще — комиссар!

Совсем близко взлаяла собака. Бежит невидимкою вдоль забора, безобидный лай ее встревает в разговор.

— Пошла отсюда! — крикнул Родион и продолжил: — Проще мысли, Саня. Раз простой революционер в ум принять не может, значит, оно ему не нужно. Ладно, езжай. Завтра свидимся!

— До свидания, командир!

Некоторое время Родион смотрел, как растворяется в темноте силуэт всадника. Пахло дымом и сырым деревом, еще чем-то застарелым, кажется, дегтем. После чистого таежного воздуха запахи были особенно ощутимы. Снегирев исчез в темноте, тогда Родион наклонился с седла и сказал прикорнувшему на облучке Акиму:

— Свезешь моих к старой водокачке. Дом с торца охрой крашенный.

— Там полюбовница Фортова Фрола живет?

— Помолчи, дурень! Туда и свезешь. А язык придержи, коли не лишний! Мясо залабазишь, где укажут. С уторка можешь домой ехать. Но смотри, Аким!

— Не грозись зря, Родион Николаевич, знаю, с кем дело имею.

«Теперь все. Теперь он уедет», — и Клавдия погрузилась в сон.

Глава 8

Хозяйка дома у старой водокачки по Лесной улице оказалась стройной, хотя и немолодой женщиной, с гладкими льняными волосами и ухоженным лицом. Подвели ее только глаза. Они были синие, глубокие, но пошловато бойкие.

— Входи, входи, золотце! — приговаривала она, по-сорочьи перекидывая голову с плеча на плечо. Глаза при этом успели осмотреть всю одежду и заглянуть в объемистый сверток. Сыночка Клавдия вознице не доверила. Сама занесла его в теплую избу. Сказала:

— Мир дому вашему! Здравствуйте!

Поискала образа, но увидев, что они завешаны белой простыней, поклонилась в тот угол. Коле ни были слабые, того и гляди, какое подломится, упадешь посреди кухни.

— Никак вправду в пути опросталася! — охнула хозяйка. — Невидаль какая! Скажи кому, так не поверят.

Клавдия не ответила. Прижав к груди сверток, поискала место, где присесть. Хозяйка спохватилась, повела ее к застеленной домотканым ковром лавке у большой, по-городскому сложенной печи. Усадила, повернулась к Акиму:

— Ты куда прешься? Оставь узел у порога. Мясо в ларь сложите. Ночуете в пристрое. Там топлено. Иди! Чо лупишься!

Аким протяжно вздохнул, поставил узел и совсем было вознамерился удалиться, но, подумав, задержался.

— Промерз я нынче, Павловна. Может, поднесешь шкалик?

— Может, тебя еще в постель пустить?!

— Потом можно! — оскалился Аким.

— Пошел, дурак, не цыгань! Поднесу, когда управишься.

Аким благодарно поклонился и вышел. Хозяйка повернула к Клавдии помолодевшее, с игринкой в глазах, лицо. Спросила:

— Дай-ка, золотце, ребеночка. Кого Бог дал?

— Мальчика, — улыбнулась Клавдия, протягивая сверток. — Крепко держите. Чижолый он.

Глаза слипаются от тепла и усталости, но ребенка отдает без охоты, предупредив еще раз:

— Вы уж осторожненько.

— Не бойся, золотце. Своих перенянчила.

Хозяйка покачивает малыша, с заботливой теплотой подпевает:

— А-а, а-а. Удача какая — жив остался!

— Счастье, — соглашается Клавдия.

— Ты посиди, отогрейся. Я мигом управлюсь. Пеленаешь-то плохо, золотце. Обучу. Мне привычно.

Клавдия медленно осмотрелась вокруг. Кухня была большой и чистой. От желтоватых скобленых полов отражался свет керосиновой лампы. В темном резном шкафу стояла расписанная позолотой фарфоровая посуда. Самоваров было два, оба не мятые, оба с выгравированными на боках наградами.

«Богатство имеют люди, — подумала Клавдия. — Вон куда тебя занесло. Неловко даже». И, перестав рассматривать кухню, начала наблюдать, как в горенке, где горела лампа поменьше, хозяйка пеленала малыша, приговаривая:

— Справный мужик, хорошо в брюхе у мамки наелся. И чистенький, болячек нет. С уторка тетку Агрепину приведу. На весь город лучшая повитуха. Она посмотрит, все тебе, золотце, обекажет, отвара даст нужного.

Клавдия упрямо покачала головой, сказала с усталостью:

— Родя не позволит. Ему врача охота настоящего. Он от своего не отворотит. Камянный.

Лукерья Павловна положила мальчика на подушку, посмотрела на Клавдию с сочувствующим презрением:

— Много он понимат? Агрепина тридцать лет повитуха. Доктор, что в Собачьем жил, Кривомазов фамилия, со всем почтением приглашал у своей бельмастой мадам роды принимать. Мои тоже через ее руки прошли. Доктора ему! Где их взять нынче: кто в Китай, кто в Японию сбег — сам и разогнал. Доктора ему?! Черта лысого не хочет?!

Клавдия печально улыбнулась, начала развязывать непослушными пальцами косынку, изо всех сил стараясь не уронить тяжелые веки. Тогда к ней подошла хозяйка и сказала:

— Сиди уж, горюшко зеленое, сама раздену!

Зубами разняла затянувшиеся в тугие узлы тесемки на парке, касаясь при этом лица Клавдии пахнущими коровьим маслом волосами. Запах был домашним, близким, но молчать в таком положении показалось ей неприличным, и Клавдия спросила на всякий случай, для ничего не значащего разговора:

— Ваши-то детки где будут?

Руки хозяйки вздрогнули. Замерший зрачок — рядом. В прозрачной пленке, глубоко на дне глаза горит упавшая туда искра — конец лучика от лампы, точка его укола. Клавдия чувствует, как холодеют руки Лукерьи Павловны на ее груди, но отстраниться не может. Забегали смутные мысли, нелепые догадки полезли в голову, одно только и поняла — не угодный разговор затеяла.

— Ничего не знаешь, золотце? — осторожно, сухо спросила Лукерья Павловна.

— Не, про что знать-то могла?

— Поберег Родион Николаевич, поберег. Он знать должен, да не проболтался. Мне гадать только осталося: живы или отбыли в мир тихий голѵби мои сизые. Что ни день, то новые страдания. Терзаюсь попусту. Строга ко мне судьба.

Руки снова ожили, снова начали ловко распутывать узлы. А Клавдия, теперь уже пребывая в сочувственном любопытстве, опять спросила:

— Мужчины ваши с имя ушли?

Лукерья Павловна стащила с нее парку, отошла к порогу, встряхнула, но рядом со своей шубой не повесила, а положила на ленивец.

Затем вернулась к печи в сопровождении короткой тени. Охватила себя руками за локти и прижалась к теплой беленой стене.

— С кем это, с «имя»? — спросила строгим голо- сом. — Казак два раза не присягает. За Веру, Царя всю жизнь сражались, да еще за Отечество, которого нет нынче.

— Беляки, значит. Родион — красный, в командиры выбился, а Бога за Бога не признает. Кто б вразумил, не знаю.

— Красным Бог не нужен. Они сами себе Боги. Ты-то — красная?

— Мне без разницы, тетя Луша. Родила и слава Богу! Какой ни дался, все равно — мой! Сладенький.

Глаза у хозяйки потеплели. Она наклонилась, стащила с ног Клавдии расшитые бисером чикульмы. И спросила, глядя на нее снизу:

— Легче так, золотце?

— Мне по-всякому у вас хорошо, тетя Луша. Благодарствуем! Не гадала о таком приюте.

— Молочком тебя попою и спать. Настрадалась, полной чашей испила материнство. Вон оно как дается.

— Разве это горе? — встрепенулась Клавдия. — Счастье! Прогулка к Господу за подарочком!

— Вот тераз — прогулка! По-благородному рассуждаешь.

— Савелий Романович, знать должны, он же ваш, городской. Очки носит.