Но нет, Елизавет Петровна не любит вспоминать детство и раннюю юность. Она из тех женщин, которые полагают, что истинная их жизнь начинается лишь после потери девственности. Вот сделавшись женщиной, она зажила, на многое глаза отворились. А всё, что прежде того было, — глупость одна!..

Тут вспоминался ей жених, епископ Любекский, Бишоф; какие у него были зубы — мужские, большие, желтоватые от трубки, как ходил, какая бородка у него была... Но, пожалуй, самое важное — как молода и глупа была она, как мало удовольствия по глупости своей получила! Нет, случись теперь, она уж своего не упустит!

О попытках отца выдать её замуж за нынешнего французского короля Людовика XV она не вспоминала вовсе. Детские мечтания о Париже миновались вместе с детством. Напрочь позабылось, как ладил отец маленькую ещё свою Лизету за мальчика, которого в Париже на руках нашивал, и Катеринушке своей отписывал, что «королище тот» ростом с карлика Луку. Но все те мечтания, прожекты и письма канули в Лету, в реку бездонную времени заодно с отцом, и матушкой, и карликом Лукой.

Елизавет Петровна не любила воспоминаний. Не любила также и книг, ещё прежде не понимала, как может Аннушка часами сидеть над этими французскими историческими сочинениями. Нет, Лизета книг не любила. Учиться делам правления? Что это? Ежели ты на престоле, то и правишь. А чему здесь учиться? Блажь одна! Что-то Аннушка говорила об этом ученье, но Лизета уже не помнила. Ни к чему — вот и позабылось.

Лизета любила красивые платья и драгоценности. Она хотела, мечтала иметь многое множество дорогих платьев, чтобы переменять их почасту, по нескольку раз в один день. Ещё она очень любила стихи, но не какие-то неуклюжие, торжественные — Прокоповича, а те, милые, короткие, Монсовы, ходившие в списках. Она уж совершенно позабыла, что были то стихи «отрубленной головы». Но она позабыла. Нет, совсем несходна была с Аннушкой. Ещё любила Лизета русские песни и пляски. Но и дворцовые танцевания любила до страсти...

* * *

Ныне обедал у неё Андрей Иванович Остерман. Она сама не понимала, как пригласила его. Да разве и приглашала? Зачем он ей? Через Маврушку сделалось, что ли? Не помнила. Память у неё была счастливая; не задерживала ничего такого, над чем бы можно было поломать голову. Ну вот он обедает у неё, ну и ладно. И с чего это Аннушка так о нём трепетала! «Андрей Иванович!.. Государственный ум!.. Было бы на что глядеть! Лисица-немец! Глазищи по-совиному таращит!.. Она сама себе не отдавала в этом отчёта, но невольно она ненавидела всех, кого любила Анна покойная. Что это было? Какое-то продолжение бессознательного сестринского соперничества? Но в глубине души Лизета испытывала неприязнь к отцу и матери, ведь они всегда больше любили Анну; и со всею силою почти страсти ненавидела Лизета худенького, сероглазого герцога; и не понимала, что ненавидит его просто за то, что Аннушка любила его; нет, Лизета уверенно полагала, что ненавидит его за то, что он не уберёг, не смог уберечь её любимую сестрицу... И Андрея Ивановича Лизета ненавидела. Его, пожалуй, более всех ненавидела. Потому что чувствовала: Аннина любовь к нему была нечто странное, вовсе неведомое Лизете; он был для Анны живым олицетворением каких-то необычных прожектов, планов правления, совершенно, совершенно чуждых Лизете. И вот за это она его и ненавидела страстно, даже почти яростно.

А он подобной женской ненависти не воспринимал, даже и не понимал, наверное, что бывает ненависть подобная. Он думал, что Лизета ещё просто не так умна, чтобы понять, что для него самое важное — вовсе не симпатии его к кому бы то ни было на троне всероссийском, а радение о благе российской державы. Он думал, что Лизета на него дуется за его прежние симпатии к Анне, за его нынешние, кажущиеся симпатии к юному императору Петру Алексеевичу... Вот уж верно: кого задумал Господь погубить, того лишает разума; и не какого-то там утончённого государственного ума лишает, а самого простейшего, который ещё «практическим» и «житейским» зовут.

Андрей Иванович разворачивал салфетку и принял на себя чуть шутливый, чуть ворчливый тон старшего. Попенял шутливо цесаревне за то, что не подано мясных блюд.

   — Уморите меня этак, Елизавет Петровна!

   — А ныне постный день! — отвечала она с какою-то почти откровенной женскою наглостью.

Он кинул взгляд на её пышные — в причёске высокой — русые хорошие волосы, на её лицо, белое, полное, уже не девичье — женское. Надо было что-то сказать, но эта сильная, наглая, прущая женственность смущала его. Это не Анна; этой, Лизете, ни к чему его пресловутый государственный ум, этой постнице записной молодое мужское мясо подавай!.. Он засомневался в успехе своего начинания. Выгорит ли? Стоит ли того?..

   — Батюшка Ваш говаривал бывало: «По мне будь крещён, будь обрезан — всё едино, лишь бы дело разумел!» — высказался всё же Андрей Иванович.

   — От врагов нашей веры никакого интереса иметь не желаю. И не желаю также, чтобы имя великого государя поминали всуе, приписывая ему Бог весть какие речения. Мне вот сказывали, батюшка другое говаривал; поворотиться-де надлежит к Европе задом!..

Андрей Иванович притих. Тотчас от волнения нос заложило, засопел невольно, сам на себя досадуя. Что с того, что это ведь ему самому Пётр Алексеевич говорил о деле, которое следует разуметь, а о том, чтобы задом, нет, не говорил. Но что с того? Сейчас-то! И что такое в устах Елизавет Петровны это самое «враги веры нашей»? Его, лютеранина, пасторского сына, относит ли она к подобным «врагам»? Много хороших, доверительных слов говорил государь Андрею Ивановичу. И что с того сейчас? Андрея Ивановича с его государственным умом на трон не посадят, он государю не родня...

Нет, покинуло, покинуло Андрея Ивановича пресловутое «чутьё», покинуло напрочь. И потому Андрей Иванович не понимал, что ежели человек ладит себя на трон (а Лизета ладила!) и при этом говорит человек такими словами, каковыми Лизета сейчас говорила с Андреем Ивановичем, быть этакому человеку на троне, быть! И вдруг Андрей Иванович не понимал. И не понимал, что при виде Лизетина пухлого белого зада пресловутая Европа вовсе не будет шокирована; ещё и в ладошки захлопают: «Ах, шарман, шарман! Прекрасно, прелестно! Ах, как своеобразно, до чего оригинально!» И будет этот зад сиять на всю Европу в обрамлении всё тех же рюшек и бантов, закупаемых по-прежнему в обмен на лес корабельный в Париже всё том же. А что там люди, какая маета народная за этакой декорацией, да кому какое дело! Вот и Андрей Иванович вдруг ничего не понимал.

А Лизете вдруг показался забавным сопящий Андрей Иванович, и она прыснула, как девчонка. Забыла свой гнев, на смешное ведь не сердятся, смешное попросту презирают.

Но Андрей Иванович растянул губы в улыбке, с некоторым усилием, впрочем.

Он решил говорить с ней прямо, говорить о деле. Однако его «прямо», оно всё же выходило довольно кривое, потому что совсем прямо, начистоту, говорить с нею было нельзя... Ах, как вспоминал Анну, тот день, когда приехала нежданно, а он... прогнал её... дурак?.. И воротилась ведь... а он... испугался?.. Или поступил верно, и ежели бы принял сторону её, и ничего бы не добились, только себя загубил бы понапрасну, семью свою, детей...

— Его величество удивляется, редко видя Вас, Ваше высочество, на собраниях придворных... — заговорил светски, показывая, что со всеми прежними, вроде бы серьёзными, щекотливыми и даже — с её, Лизетиной, стороны — угрожающими разговорами покончено. На сегодня, во всяком случае...

Она фыркнула, наклонилась, расставив локти над тарелкой, и наколола на вилку серовато-коричневый солёный гриб...

«Задом к Европе! Ишь, удумала красавица! — Он завернул губы вовнутрь и снова чуть выпятил. — Знаю я этакое «задом»! Это ассамблеи, куда не заказан вход бедному дворянину или «начальному мастеровому», — -долой; в хозяйстве, в заводском деле что воспринять полезное — нет, долой; нам-де машины не надобны, у нас людишек в крепи хватит, подстегнуть их — всё сделают... А что — не долой? Модные лавки с парижскими тряпками, карты до утра, менуэты до рассвета — этакую Европу — можно, для себя и для своих прихвостней!.. Ну, красавица!..»