Изменить стиль страницы

И какой урод вообще придумал иностранные языки?! Вот русский, например, уж такой тебе певучий, такой лихой и гибкий, — вот бы весь свет и говорил на нём. Так ведь нет же, напридумывал Господь, намудрил, теперь вот и приходится студиозусу глаза да мозги ломать, делаясь похожим на тех самых мартышек, что прогуливаются на плечах у моряков. Господи, прости мысли поганые, но и студента постарайся понять, Господи, ему до того тошно, что прямо-таки невпротык, и потому не случайно во хмелю несколько уже раз приходили на ум жутковатые мысли, решимости вот только не хватило, а так бы... так бы он... Пресвятые угодники!..

Про себя меж тем Бестужев-таки определился относительно того, что ежели худшее случится и ему предложено будет вслед за своими предшественниками убираться к родным осинам, то домой, выгнанный, он не возвратится. Зная крутой нрав царя и наслышавшись о процветавшем в столицах ремесле заплечных дел мастеров, которых миновать с позором выгнанному студенту едва ли удастся, он принял это решение твёрдо и менять его не намеревался. Тем более что Европа такая огромная, и где-нибудь Лешке Бестужеву обязательно сыщется местечко, в какой-нибудь Гишпании или в Лапландии какой. Чтоб здоровому, совсем ещё молодому мужику да не сыскалось? Быть того не может. Как ни унижают повсюду чужеземцев, но хуже, чем в России, всё равно не бывает, так что в определённом смысле и выбирать как будто оказывалось излишним.

Суровые годы, смурные мысли... Но миловал Господь дурака Лешку, обвёл все страхи мимо студиозуса. И латынью Алексей овладел, да и вообще из неведения выкарабкался, к свету знаний пробился, и хоть далеко было ему до лучших студентов, но об этом, собственно, и речи не было, потому как не могло об этом и речи быть. Европейцы, как ни крути, люди особенные, к наукам и премудростям от рождения способные. Однако для себя, с учётом исходного начала, Бестужев сделал скачок редкостный, прямо-таки невероятный. Он даже ликом стал более благообразен, в походке и манерах величавость проступила. Да оно и понятно: ведь к концу обучения он даже по-французски мог худо-бедно изъясняться, а уж на датском-то наречии лопотать наловчился так, что копенгагенские девки за своего принимали и никакой полагающейся иноземцам скидки не делали. Однако Бестужев платил и не роптал: ведь как ни жалко денег, а переплату можно было рассматривать и в комплиментарном для себя ракурсе, как высший балл по освоенному языку. Отдельные слова он уже и по-немецки начал понимать; ещё бы каких-нибудь полгодика, и сдался бы на милость усидчивому русичу язык Лютера, непременно сдался бы, всё к тому и шло.

Но пришла тут пора возвращаться на порядком подзабытую уже и, если не лукавить, вовсе не желанную родину, под суровый взор Петра. Царя Бестужев не переставал бояться, и в Копенгагене живучи: Пётр, страшный и пьяный, являлся иногда во сне и, сверкая глазами, как давеча, спрашивал: «Ну, сука...» И хотя взгляд даря бывал во сне не гневливым, как бы даже снисходительным бывал взгляд, за мощной царёвой фигурой маячил как призрак Бутурлин, который, по слухам, даже во сне не расставался с бандитским шильцем, к которому через специальное в рукояти отверстие прикреплялась затяжная петля: накинет и — задушит, вонзив остриё в сонную артерию. Зверюга, не человек ведь... Но сны — они и есть сны: чем более страшное пригрезится, тем приятнее пробуждение.

Родина Бестужева не особенно манила, или, чтобы не покривить против истины, родина вовсе не казалась привлекательной; приходилось ехать не потому, что хочешь, а потому, что жребий твой таков... Особенно тягостно возвращаться в Россию из пристойных мест, вроде того же Копенгагена, который разве что глупцу и чужестранцу мог показаться мрачным каменным мешком. Крепкая, из дерева и камня, основательная и солидная обстоятельность датской столицы до конца дней сделается мерилом для Бестужева-Рюмина: предметы, людей и людские поступки будет он оценивать с такой позиции: а вот как бы он (она, они, оно...) выглядел там, в Дании? Лишь страницам дневника, да и то через много лет, доверит Алексей Петрович свою горячую любовь к далёкому городу и его основательным, трудолюбивым жителям. «Нет людей порядочнее датчан, — напишет он однажды. — Касаемо литвин, русских или же шляхты польской, так они противу тех сущие свиньи, причём сие касаемо не только одного облику внешнего, но и склада душевного, характера, привычек, словом, того, что Божье создание подлинно человеком делает...»

Ещё по прежней своей жизни знал Алексей Петрович о том, что некоторому числу счастливых россиян, пристроившихся на дипломатическом поприще, удавалось жить в Европе подолгу, безбедно и, почитай, безвыездно, годы и годы напролёт вдали от родного языка и родного скотства. Именно эта мечта засела юноше в самое, что называется, сердце. И возжаждал он в обмен на беззаветную любовь к царю, в обмен на все приобретённые, равно как и на все будущие знания, заполучить право любить родину вдали от этой самой родины.

В этом Бестужеву повезло.

Определён был Алексей Петрович Бестужев служить по дипломатической части.

Каким бы варварским ни казался французам французский выговор Бестужева, как бы ни насмехались книжники над его латынью, однако он худо-бедно умел объясниться на этих языках, да ещё по-датски, тогда как большинство соплеменников далее и не догадывалось о самом существовании таковых языков. Полуграмотный по европейским представлениям, он далеко превзошёл по уровню образования большинство соотечественников, ну а на безрыбье всяк рыба — это уж как водится. И когда на импровизированном, устроенном Петром посреди застолья экзамене выдавливал Бестужев из себя латинские словеса, от ужаса перевирая даже усвоенное твёрдо, когда прочитал скабрёзный французский стих — на него трапезничавшие взирали как на чудо. Обрадованный, что на сей раз посланник действительно набрался знаний и не подвёл, стало быть, пославшего, сиречь царя, Пётр Алексеевич сграбастал недавнего школяра, в пароксизме пьяного восторга потискал и то ли поцеловал, то ли рыгнул в ухо, оставив масленый отпечаток губ — как своего рода печать высшего благоволения. Живи, мол, человече, живи да всего себя отчизне отдай без остатка. Тем и оказалась определена судьба Бестужева, успевшего-таки подсказать царю нужное словечко.

С того самого, за столом у царя, часа и практически на целых два десятка лет сделался Бестужев дипломатом. Он стажировался в Берлине, был чиновником при русаком посольстве на Утрехтском конгрессе, а в 1713 году, сумев заручиться расположением ганноверского курфюрста Георга, был, к вящей радости русского императора, причислен к ганноверскому двору в чине камер-юнкера. После восшествия Георга I на английский престол Бестужев-Рюмин от новоиспечённого короля был послан министром в Россию. В последующие годы служил он в Митаве, а также сумел, теперь уже посланником, навестить любезный сердцу Копенгаген; после непродолжительного и не отмеченного удачей периода пребывания в английской столице получил назначение послом в Гаагу, а затем чрезвычайным посланником в Гамбург.

Сколько пришлось ему поездить, сколько довелось повидать городов, рек, созвездий и людей, прежде чем сделалась очевидной, то есть понятой на шкуре, а вовсе не умозрительно, та нехитрая и вместе с тем скорбная истина, что счастья нет нигде. Даже не соприкасаясь с Россией, которую втайне склонен был считать причиной исторических, политических да и просто бытовых несчастий своего народа, Бестужев не почувствовал какого-то заметного притока счастья, этой зыбкой и зачастую эфемерной субстанции. К полувековому своему дню рождения занёс он в дневник несколько обнажённых до буквализма строк, из которых выходило, что всего-то и различий меж Россией и приличными странами, что в одежде да языке. Ну, в кулак, допустим, за русскими пределами не сморкаются. Вот, собственно, и всё. В остальном же, где бы человек ни жил, везде ему худо, хотя в каждой стране худо по-своему. С такими вот невесёлыми мыслями, обрюзгший и втайне ожесточившийся против мира, решительно не желавшего сделаться созвучным эдему, возвратился Бестужев в свою посконную, где с подачи Бирона занял место напрасно обезглавленного Волынского[66]. И только он начал было осматриваться, приспосабливая сознание и глазной хрусталик к настолько забытому, что как бы совершенно новому для себя ландшафту, только принялся заводить полезные знакомства и вербовать клевретов, как Бирон оказался низвергнут[67]. И как это водится при всяком дворе, бироновское падение инициировало среди высшего эшелона форменный обвал, сообразуясь с близостью людей к низложенному хозяину. Получалось, что чем ближе, тем большим оказывалось возмездие. Бестужева приговорили к смертной казни, однако энергичное вмешательство отца да едва ощутимая, поначалу как бы всего только подразумеваемая благосклонность новоявленной императрицы позволили избежать смерти. Дипломат, как и водится в этой профессии, зело струсил, навалил, так сказать, полные штаны, но где-то в звенящей небесной лазури было сказано по его поводу: «Не время ещё», — и ангелы заторопились, передавая друг другу как эстафету: «Не время... ещё не время... не пришло время ещё...» Бледный, тщательно выбритый, постаревший, внешне казавшийся собранным и мужественным, хотя в душе изрядно поверженный, заковылял опальный дипломат, как это принято, подобру-поздорову...

вернуться

66

...напрасно обезглавленного Волынского. — Волынский Артемий Петрович (1689—1740) — государственный деятель, дипломат. Астраханский (1719—1724) и казанский (1725—1730) губернатор, кабинет-министр (1738—1740). Боролся с засильем иностранцев при дворе. Умело использовал противоречия между Э. И. Бироном, А. И. Остерманом, Минихом. Благодаря интригам Бирона обвинён в измене и казнён.

вернуться

67

...Бирон оказался низвергнут. — См. примеч. № 55.