Так всегда в жизни. У одних — всё, у других — ничего. Кто-то в буквальном смысле пальцем не пошевельнёт, а к нему сами собой приходят и деньги, и друзья, и слава. Тогда как другие — как хочешь, мол, так и живи. Например, она сама. Четырнадцать лет живёт на белом свете и ничего ровным счётом не скопила. Всё, что её окружает, принадлежит кому-то другому. Доходит до смешного: даже портреты, написанные с неё, как первый, так и второй — работы старика Пэна, даже они, оказывается, принадлежат не самой девушке, но её матери. Потому как, видите ли, мать за них заплатила из собственного кармана. Посмотреть бы одним глазком на пресловутый карман... Не хочешь вспоминать, а всё равно вспомнишь слова мудрой Бентинген: «Хуже бабы ничего в мире нет». Так оно, пожалуй, и есть. Тут приходится из кожи вон лезть, чтобы найти себе партию, да выйти замуж, да мужу угодить... А после детей приходится рожать. Подрастёт такая вот малявка...
Шедший рядом с ней Фриц поскользнулся, широко взмахнул руками, чтобы сохранить равновесие, но тут-то и потерял его окончательно, шмякнулся спиной на утоптанный снег. А потому Софи получила возможность выразить свои чувства, оправленные на сей раз в форму педагогической строгости. Она рывком подняла малыша и основательно, крепенько так тряхнула за воротник. Не ожидавший подобной грубости, Фриц выпятил нижнюю губу.
— Попробуй только зареветь, — предупредила она.
— Очень нужно, — шмыгнув носом, сказал Фриц.
3
До сравнительно недавнего времени Элизабет Кардель в кругу своих компатриотов к месту и не к месту частенько сетовала на постылую чужбину, грубую и грязную неметчину. (Справедливости ради: её родная Франция была не менее грубой и уж куда более грязной страной, и для того, чтобы изъять сие из сознания, понадобилась немалая аберративная мощь памяти). При этом эмигрантская доля трактовалась как одно сплошное наказание за некие неназываемые грехи.
Приехав же в тишайший Цербст, Элизабет сделала для себя некоторое открытие, а именно: есть чужбина — и чужбина, причём между той и другой возможны существенные различия. Из Цербста чужбина штеттинского образца казалась таким очень маленьким, воздушным, комфортабельным житьём-бытьём. Тогда как жизнь в Цербсте оказалась вдруг мадемуазель не по силам. И это при всём том, что многое делало оба города весьма похожими, насколько вообще могут быть друг на друга похожи немецкие города.
Казалось бы, эмигрант должен с благодарностью принимать и почитать всякий уголок земли, приютивший его, чужака, изгнанника. Именно с благодарностью — уже хотя бы потому, что изгою дали возможность жить. В случае с Элизабет — жить не только безбедно, но даже комфортно. И вот эта самая женщина, наделённая красотой тела куда в большей степени, чем красотой души, смела думать: «Я не люблю сей город».
Со дня переселения в цербстский уютный замок Элизабет сделалась замкнутой и строгой, словно её обидели и при этом не извинились, и вот теперь она, исполненная горечи, достоинства и душевной высоты, дожидается некой сатисфакции. Такой Элизабет Кардель выглядела со стороны. Сделавшись вдруг неразговорчивой, она отбила у Софи привычку обмениваться пустяковыми домашними наблюдениями. Если же доводилось Элизабет разговаривать с хозяином или хозяйкой, то делала она это столь официальным тоном, так отчётливо и при этом настолько невпопад вставляла, надо и не надо, скороговорчивое «прошу меня простить», так гордо поднимала подбородок, что Иоганна-Елизавета втайне зауважала дуру-француженку.
Работы у мадемуазель в Цербсте практически не было. Смерть Вильгельма и возможность Софи обходиться без дальнейшего обучения (да и то сказать, кому хочется в четырнадцать лет корпеть над книжками...) делали будущее Элизабет Кардель в семье Христиана-Августа весьма и весьма проблематичным. Собственно, Элизабет передала девушке всё, что знала и умела сама, так что и сетовать в этом случае не на кого. Что же касается Фрица, то сей пронырливый отрок с истинно прусской настойчивостью избегал всяческого общения с мадемуазель, неискусно камуфлируя свою ученическую лень в тона плохого самочувствия (чаще всего), плохого настроения, занятостью и прочей подобной бутафорией, пышно расцветшей на новом месте. Родители такого рода поведение поощряли, а мадемуазель не настаивала, уверенная в том, что всякого немца можно сделать человеком не иначе, как родив его заново.
«Мне кажется, что ваш сын должен...» — осмелилась как-то в разговоре с принцем заметить Элизабет Кардель. И тотчас же пожалела, потому как оказалась вынужденной с лишком полчаса выслушивать от Христиана-Августа произносимые на безобразном французском языке и потому весьма мучительные для её слуха жуткие сентенции с изрядной примесью немецких слов, а смысл всей проповеди сводился, как выяснилось, к тому, что мальчик должен в первую очередь почитать Бога, свою страну и свою семью... Всё то же самое можно было бы пересказать одной фразой, но плохо знавший французский принц вынужден был для изъяснения потратить именно столько времени, разбавляя далеко друг от друга по времени отстоящие слова своеобразной присказкой «жё панс кё»[58]. А что было совсем уж забавно, изъяснялся Христиан-Август с потугами на изящество.
— И впредь прошу определение приоритетов в воспитании Фридриха оставить на моё усмотрение, — подытожил наконец принц, громко при этих словах выдохнув, как сельский кузнец, справившийся с нелёгкой работой.
За три месяца лежачей жизни, — если, разумеется, то вообще можно было назвать жизнью, — за три месяца, наполненных болями, мучительным унижением, страхом умереть во сне, притворством, чтением и игрой с Фрицем, Христиан-Август адаптировался к мысли о неизбежной своей скорой кончине. Не вдаваясь в объяснения, он даже по старой мерке приказал себе сшить новый мундир, чтобы предстать в гробу щёголем согласно традиции. Изрядно располнев за месяцы лежачего существования, он как-то раз попробовал напялить свой мундир и — вынужден был расхохотаться. Хорош был бы из него покойничек: с незастёгнутыми штанами и не вполне сходящимися на животе пуговицами. Рассмешив, таким образом, себя сам, принц вдруг понял, что выздоравливает, да-да, именно что — выздоравливает. Это явилось для него приятнейшей неожиданностью. К вечеру, правда, сделалось ему хуже, несколько дней затем пришлось провести в постели, тёплой и постылой, с простыней в противных складках. Затем ему вроде как полегчало, и вот теперь, как будто очнувшись, принц обнаружил себя стоящим рядом с Элизабет и громко, вежливо отчитывающим мадемуазель.
— Вы сегодня выглядите хорошо, — неожиданно сказал он и, довольный неожиданным эффектом, упругой походкой направился в комнату сына. Лёгкое чувство, что всё тело здорово и просит какой-нибудь физической нагрузки, оказалось забытым, не сразу правильно понятым, но тем более радостным. Понимая, что пока не в состоянии свернуть горы, Христиан-Август, однако, намеревался как-то для себя одного обозначить возвращение к жизни. Вот хотя бы это кресло... От поднятия кресла он благоразумно воздержался, обратив излишки силы на то, чтобы хорошенько потискать устремившегося к нему от раскиданных на полу игрушек сына.
4
Ах, какая чистая, тихая, хрустальная установилась в начале февраля погода! Отмытое за зиму небо, богатый снег, тёмно-синие от деревьев тени. В обрамлении всего этого великолепия золотые кресты над куполами соперничали в эффектности с пестротой торговых площадей. Насколько всё-таки оказывалась в солнечную погоду великолепной Москва, и насколько убогой выглядела при солнце Северная Пальмира!
Переливающийся от солнечных лучей снег лишь подчёркивал нищету Петербурга, любимого петровского детища, города-призрака, города-стройки, где сплошь зияли проплешины незастроенных, хотя и отданных под строительство участков. Геометрическая правильность зримой городской планировки несколько отдавала ухоженным кладбищем. Елизавета Петровна давно уже взяла за правило всякий день начинать с прогулки в санях или карете, сообразно сезону, погоде, смыслу. К тому же прогулки на свежем воздухе усиленно рекомендовал ей Лесток, который тем больше вырастал во мнении императрицы, чем лучше последняя узнавала своего лекаря. Когда разговор об утренних прогулках только зашёл и выспавшаяся Елизавета, пребывая в игривом настроении, позволила себе с улыбкой учинить допрос, когда, мол, целесообразнее прогуливаться, «до» (тут она сделала акцент и чуть заметно подмигнула врачу) или всё-таки «после», ничуть не переменившийся в лице Лесток ей авторитетно порекомендовал: «Вместо, ваше величество, вместо». Никто из её соотечественников такого не сказал бы: не додумаются, дураки несчастные, или попросту испугаются. Это всё Аннушка, так людей запугала своей грубятиной[59], что вот уже сколько лет люди оттаять душой не могут...