Ближе к вечеру ударил набат. Тяжкий гул повис в морозном воздухе, забирался в ближние и дальние уголки, переполошил посад. И скоро Ивановская площадь была полна народу.

Не часто звонит колокол Благовещенского собора, собирая московитов на сход. Горожане, озираясь, спрашивали один другого:

   — Что это колокол ударил? Говорить чего будут? Может, опять казнь?

   — Нет, не казнь. Волю Василия Васильевича объявлять будут. Вместо него наместник остался, боярин ближний, Прохор Иванович.

   — Нам-то что? Мы слуги княжеские. Как нам скажут, так мы и согласимся.

Колокол надрывал душу, всё звонил, и тяжко было стоять при колокольном звоне в шапках. Поснимали их мужики с голов и стали дожидаться боярского приговора.

Прошка вышел на помост и в морозном воздухе уловил запах свежетёсаных досок.

   — Люд московский! — завопил он на всю площадь, глядя поверх непокрытых голов вдаль. — Нет теперь на Москве супостата Дмитрия Шемяки! Нет иуды, который посмел поднять руку на своего брата! Бежал в леса! Москва вновь стала вотчиной великого князя Василия Васильевича. Не будет теперь в городе бесчинств, как было при Дмитрии, а в посадах перестанут рыскать разбойники и отнимать у вас последнее. На всех татей Василий Васильевич сыщет управу. Как жили при Дмитрии? Голодно! Накормит вас теперь Василий Васильевич и напоит. Обогреет каждого и обласкает. Всех бояр, что жить вам мешали, мы переловили и в темницу упрятали, а вместо них придут другие люди. Те, кто будет заботиться о вас и любить. Только все вы должны дать клятву, что не причините Василию худого. Пусть жёны дадут клятву, что будут почитать его как отца, а мужья будут любить как посланника Божьего. Целуйте крест на том!

Мужики сначала в одиночку: не то от страха перед Прошкой, не то больше по привычке, целовали нательные кресты, крестили лбы. А может, потому, что холодно было стоять на морозе с непокрытыми головами — осеняли себя крестным знамением и напяливали шапки на самые уши. А потом разом площадь взметнула вверх руки, связывая себя клятвой.

— И на эту радость я вам вина ставлю... пять бочек! Гуляй, народ, веселись, пей за здоровье великого князя московского Василия Васильевича!

Стовёдерные бочки выкатили прямо на площадь, и каждый черпал столько, сколько могла вместить утроба.

А к ночи город был пьян.

Дмитрий отправил отряды во все стороны, но Василия так и не сыскал и, дожидаясь вестей, остановился в большом селе Троицком, неподалёку от Твери.

Крепчали рождественские морозы, и деревенские бабы завлекали княжеских воинов весёлыми игрищами. Те тоже не терялись: лапали девок на сеновалах да в сараях, пропадали до самого утра.

Великому князю приглянулась весёлая вдовушка с бедовыми зелёными глазами. Притиснул её как-то князь в углу, и взволнованно заходила под его жадными ладонями грудь. И не будь боярина Ушатого, который растерянно топтался в дверях как неповоротливый медведь, согрешил бы тотчас. Баба проворно выскользнула из его рук, а Шемяка, чертыхнувшись, обругал боярина срамными словами. А следующим вечером вдова пришла к нему сама — сверкнув белым телом в полумраке, она юркнула под одеяло к князю и утопила его в своей нерастраченной нежности.

   — Желанный ты мой, — целовала и ласкала она его беззастенчиво и умело, отринув всякую сдержанность.

   — Где же ты всему этому научилась? — спрашивал князь, уловив в себе ревнивую тоску.

   — Разве этому научишься? — укорила вдова. — Любовь всё это делает. Она, окаянная!

   — Мужа-то небось тоже своего так любила?

   — Тебя крепче, — призналась вдова, обхватив его за шею полными руками.

И как ни храбрилась вдова, но в голосе женщины Дмитрий услышал грусть.

   — Где мужа-то потеряла?

   — Третий год пошёл, как вдовая. В твоей дружине воевал супротив Василия.

   — Какой он из себя был?

   — Высокий был, красивый такой, на подбородке ямочка. Степаном звали. Может, видал?

Как же сказать бабе, что и дружину свою не всю знаешь, а если ещё удельные князья подойдут, где же их всех тогда упомнишь! И разве мало полегло на поле брани высоких да с ямочками на подбородке Степанов. Кто бы мог подумать, что с бабой дружинника любовью тешиться придётся. Хотел поначалу соврать Дмитрий, но сказал правду. Скорее всего, после этого в глазах её уже не зажгутся весёлые бесовские искорки, и сделается она бабой, похожей на многих, — покорной и молчаливой.

   — Нет, не знаю. Много их было, всех и не упомнишь. Да и не положено князю о своих холопах убиваться. Дерёмся мы с Васькой похуже всяких басурман. Не обидно было б, если бы татарина резал, а так своего, христианина. И за что Господь Бог дал нам нести этот тяжёлый крест!

Так горячо пригрела Дмитрия вдова, что и вставать тяжко. Отринуть бы этот суетный мир и запереться в тихой горнице с жаркой бабёнкой да проспать братову войну. Но Дмитрий слишком хорошо знал себя: и недели не пройдёт, как наскучит ему баба с жаркими телесами, и ласки её, волнующие его сейчас, потом покажутся пресными. И опять вернётся он к вражде с братом Василием!

И тогда быть сече!

А сейчас она лежала рядом — желанная и жаркая, как зимняя печь. Ох уж и мял он этой ноченькой сдобное, словно пшеничное тесто, тело и в который раз за ночь умирал в сладостной муке.

За окном, подобно шальному зверю, выла пурга; в горнице было тепло и уютно. Дмитрий вдруг почувствовал во рту сухость и, стукнув бабу по пышному заду, скомандовал:

   — Квасу мне принеси, пить хочу!

Не без удовольствия наблюдал князь, как баба охотно откликнулась на его просьбу — перекинула через него тяжёлую ногу и, белая, сдобная, подошла к жбану с прохладным квасом. Утопив ковш-уточку на самое дно, вытащила его полным до краёв и поднесла князю. Дмитрий понял, что не насытился её ласками, и разглядывал её с тем любопытством, с каким басурман заглядывается на молоденьких девок, подбирая их для своего гарема. Прасковья, понимая, чем сумела заворожить князя, беззастенчиво стояла перед ним в чём мать родила.

   — Пей, родимый, пей, — гладила она князя по светлым волосам, — заморила я тебя. Если я люблю, я ведь не могу по-другому.

И, глядя на эту бабу, которая была уже в чьей-то чужой судьбе, Дмитрий Юрьевич вспомнил прежнюю свою привязанность. Как же её звали?.. Не вспомнить теперь, забыл так, словно она была не в его жизни. Дмитрий видел её последний раз год назад — жалкая нищенка с ребёнком на руках. Кто знает, возможно, это было его дитя?

   — Мужики-то у тебя были после? — вдруг поинтересовался Дмитрий.

   — Были... — Баба спрятала глаза. — Только я их всех забыла, ты для меня самый первый.

Прасковья лукавила не зря, была она девкой примерной. В срок, едва минуло восемнадцать годков, вышла замуж. Да скоро отобрали суженого княжеские войны, наградив его в дремучем лесу серым холмиком. Девка с завистью смотрела на своих сверстниц, которые, выйдя замуж, сразу брюхатели и, не опасаясь сглаза, гордо несли впереди себя большой живот. Бабья тоска забирала её по ночам, вспоминались нетерпеливые руки мужа, и тоска подкатывала к самому сердцу.

Прасковья вспоминала и Игната — весёлого, задорного парня. Он беспрестанно задирал девок на посиделках: то поцелует, то обнимет которую, народу — смех, а девке — стыд.

Она встретила Игната в лесу, когда собирала ягоды. Он вышел к ней навстречу из-за дерева — большой, сильный, длинная рубаха перехвачена пояском, во рту — былинка. Обнял её молча за плечи и привлёк к себе, начал целовать так, как никто её ещё не целовал. А потом стянул с неё рубаху, и она, дрожащая и покорная, прильнула к нему.

Да вот беда, не везёт ей с мужиками! И этого навсегда успокоила война. Муж её погиб, воюя за Шемяку, а Игнатушка под Васильевыми знамёнами голову сложил.

И, отвечая князю, Прасковья почему-то вспомнила именно Игната: его уверенные сильные руки и ту самую былинку, которую он беспокойно покусывал зубами.

Разве она одна такая? Вон по селу сколько баб вдовых осталось! Если бы не в миру жили, давно пропали бы.