— Как захватил-то? — подобрел Прохор Иванович.
— Я как услышал, что воины Василия Васильевича в городе, так сразу сюда поскакал. А Фёдор, Шемякин наместник, уже из конюшни выходил с конём посёдланным, так я его хватил сковородкой по башке и в терем оттащил.
— Сковородкой, говоришь? — переспросил, улыбаясь, Прошка.
— Сковородкой, — радостно подтвердил истопник.
— Как звать тебя? — спрашивал Прошка.
— Георгий.
— Победоносец, стало быть, — пошутил боярин. — Хорошо, при моей особе посыльным будешь. Теперь покажи, где наместник лежит.
Фёдор Галицкий лежал в углу горницы, связанный по рукам и ногам. Он истошно матерился, извивался, как змей, и, когда в палату вошёл Прошка с воинами, он заорал на них:
— Ну что стоишь, глаза вылупил?! Вели наказать того, кто меня бесчестью предал! Что молчишь?! Неужто не признаешь Дмитриева наместника?! Вернётся Дмитрий Юрьевич, наябедничаю на тебя, тогда он с тебя башку снимет! Что молчишь, нечестивец, харя твоя окаянная!
Прохор не удержался от улыбки:
— Позором твоим любуюсь.
— Мать твою! Мало тебе моего бесчестья, так ты ещё и челядь нерадивую пригреваешь! — Он увидел за спиной своего обидчика.
— А ну-ка тащите его вон из горницы, пусть в темнице посидит! — распорядился Прохор.
Веселье в Москве приутихло, девки разбежались по дворам, да и скоморохам стало не до шуток, опасливо озирались они на вооружённых дружинников, которые рыскали по городу, забегали в палаты, до смерти напугав своим грозным видом дворовую челядь, хватали мятежных бояр за шиворот, тащили в темницу.
Скоро весь город знал, что дружина Василия Васильевича вошла в Кремль. Бояре Дмитрия Шемяки спешили спастись бегством и, бросив домочадцев, садились на коней и уезжали из Москвы восвояси. Однако удавалось уйти немногим: бдительная стража хватала их у ворот, стаскивала с коней и, не считаясь с чином, подзатыльниками гнала к княжескому двору, где свой суд чинил Прохор Иванович.
Он обходил нестройные ряды бояр, сбивал с них шапки, а тех, кто особенно протестовал, широко размахнувшись, бил в зубы. А потом, глядя на кулак, сетовал:
— Все костяшки о противные морды ободрал. — И, глянув на Георгия, который, как собачонка, теперь не отставал от него ни на шаг, сказал: — Теперь ты бить будешь, у тебя кулак крепче.
Боярин Прохор Иванович заметил среди вольных людей верзилу саженного роста (до макушки которого и рукой не дотянуться), спросил строго:
—Кто таков?
— Сын боярский... боярина Фёдора Галицкого...
— Вот оно что! — возликовал Прошка Пришелец. — Дай ему, Георгий, по зубам!
Георгий засучил рукава кафтана по самый локоть, примерился и с размаху саданул детину в подбородок. Верзила покачнулся, словно раздумывая, а стоит ли падать, отступил на шаг, а потом, запутавшись в полах кафтана, растянулся во весь свой саженный рост.
— Силён ты! — похвалил Прошка.
Отрок заулыбался, похвала боярина была приятна:
— На кулаках дрался. Мои-то в кровь трудно ободрать.
Бояре помалкивали, опасаясь навлечь на свои головы новую беду. Ладно, пускай потешится. Вернётся князь, посадит этого худородного на кол.
— Почему вы изменили великому московскому князю Василию Васильевичу? Или он вас не жаловал? Или не любил всем сердцем, как отец чад своих? А может, худое жалованье платил и деревеньки в кормление не давал? Молчите? Не было всего этого! Любил вас князь Василий Васильевич! Чем же вы ему за добро отплатили? Тем, что позволили очи его ясные вырвать, а сами на службу к его окаянному брату перешли! — Бояре подавленно молчали, справедливо полагая, что любое сказанное слово может пойти во вред, только шапки в руках стискивали сильнее, а головы клонили всё покорнее. — Выпороть их! — приказал Прошка. — Да так, чтобы визг по всей Москве шёл!
— А потом что с ними делать, боярин?
— Потом? — слегка замешкался Прошка. — Всех до единого в темницу, там на волю Василия Васильевича оставим.
— Да как ты смеешь, холоп, на бояр, самих Рюриковичей, руку поднимать! — изрыгая проклятия, заорал мужичонка, горделиво распрямляя спину.
Прошка только хмыкнул.
— Этому розог не давать, а снять с него шапку, и пусть постоит таким на площади среди народа, — подверг он боярина ещё большему позору.
В это утро служба проходила необычно: пусты были соборы. Москвичи молились дома, зажигали перед иконами лампадки. Смута в городе, не ровен час, и прирезать могут. Только нищие, как обычно, пришли к соборам в ранний час и заняли место на паперти в надежде получить милостыню.
Иногда слышались чьи-то истошные крики, которые вдруг внезапно обрывались. Прохожие крестились: видать, из кого-то душу вынули.
Прошка Пришелец обходил боярские дома и, сурово глядя на челядь, спрашивал о хозяине. Дворовые люди молчали, потупив взор, и, когда в дело вступала плеть, язык мало-помалу развязывался. Били дворовых здесь же, на снегу, без всякого выбора, лупили как баб, так и мужиков, а потом из подвалов вытаскивали на суд бояр и княжеских слуг.
Рассветало.
Всех пленённых бояр воины вели к великокняжеской кузнице, где на руки им надевали тяжёлые цепи, потом пинками гнали в темницы.
Москва оставалась за Василием Васильевичем.
С рассветом зазвонили как-то непривычно, изменилось что-то и в самом городе. Москва молчала. Ратники серпуховского князя, отличавшиеся от прочих красными круглыми щитами, чувствовали себя в Москве хозяевами. Они заходили в боярские терема и без стеснения требовали наливки. Поживиться бы чем, дома пограбить, но Прошка запретил, сказал: Москва не военная добыча, а вотчина Василия Васильевича и за бесчинства будут карать строго. Однако нашлись и те, кто ослушался, их было двое — один старый воин с глубокими шрамами на лице, другой — совсем мальчишка. Оба они забрались в хоромы боярина Енота, поснимали с боярышень перстни, утащили парадный шлем, украшенный драгоценными камнями, и много другого добра.
Прошка Пришелец повелел привести грабителей на Москву-реку, где шёл зимний торг. В разодранной одежде и без шапок поставили воров перед честным народом.
Прохор Иванович, насупив брови, назидательно вопрошал:
— Сказывал я вам, чтобы не грабили?
— Сказывал, государь, — начал старик, — ты уж нас прости...
— Сказывал я вам, что накажу за злодейство?
— Сказывал, государь, бес попутал, мы ведь и не хотели этого, — оправдывался малой, — зашли в дом...
Народ угрюмо молчал, догадываясь, что дело добром не закончится.
— Эй, дружина, — окликнул Прохор стоявших рядом отроков. — В прорубь их головой.
Охнула баба в толпе:
— Молоденький-то какой! Деток нарожать мог бы!
Отрока и старика взяли за плечи, подвели к полынье.
Вода в ней была тёмная, бездонная.
— Крест можно поцеловать? — взмолился отрок.
— Хорошо, — разрешил Прошка.
Отыскался и священник, который вышел из-за спин стоявших людей и, ткнув в самые губы отрока крест, буркнул:
— Отпускаю тебе, раб Божий, грехи твои. Пусть Бог рассудит, виновен ты или нет. — Он скосил глаза на тёмную леденящую бездну.
Стоявший позади дружинник толкнул отрока в спину, и тот, теряя равновесие, упал в полынью, выставив вперёд руки. Зыбкая поверхность легко разомкнулась под его ладонями и приняла в себя грешника, обдав стоящих рядом брызгами.
Очередь была за стариком.
— Сам я! — отстранил он подошедших стражников.
Вздохнул глубоко, словно набирал в себя воздуха поболее для того, чтобы и под чернеющей гладью продолжать жить, и сделал шаг в воду.
Эти две смерти принесли печаль в торговые ряды. Видно, каждый задумался об одном — от жизни до смерти всего лишь шаг. И никто не ответит на вопрос, где этот шаг ожидает тебя самого. Потом уныние помалу рассеялось, и торг зашумел, как и прежде: закричали зазывалы, расхваливающие свой товар, кто-то матерился, пел задиристые частушки.