«Ох и хлебну я с тобой!» – неизменно думал я, глядя на него.
Следом за Коробейниковым смету ремонта посмотрел и Кляп. Он долго, придирчиво расспрашивал про каждую статью. Потом откинулся на спинку стула и, глядя на меня так, точно хотел пробуравить взглядом насквозь, сказал:
– Все пока не докопаюсь – на каком это пункте вы собираетесь себе в карман положить?
– Как? – Я не сразу понял. Вернее, не позволил себе понять.
– Ну-ну, – почти добродушно усмехнулся он, – мы люди свои. Я директоров перевидал дай боже. Чтоб ремонт – и чтоб на нем для себя не схлопотать? Да за кого вы меня считаете?
– Вы… кажется… изволите… шутить? – спросил я, придерживая себя на каждом слове и не повышая голоса.
– Ну-ну, – повторил Кляп, но уже не так, как в первый раз – сыто и с видом превосходства, – а суетливо, неуверенно. – Ну-ну, зачем же все так близко принимать к сердцу? Я наслышан, наслышан о вашем горячем нраве… Хотел, так сказать, убедиться… ха-ха…
– Вы неудачно шутите, – сказал я. – В другой раз не советую вам убеждаться таким образом в особенностях моего характера. Не советую.
После этого разговора я не только смотреть на него – думать о нем не мог. Я понимал, что это скверно, – ведь мне с ним работать, к нему первому обращаться по любому делу. Но и одолеть отвращение я тоже не мог.
Знаю я эту подозрительность, которая не верит, что можно остаться честным рядом с деньгами. Но до сих пор никогда еще ее грязное жало не обращалось против меня.
Я видел: ему страстно хочется поймать меня на какой-нибудь недостаче, на какой-нибудь оплошности. Прямых подозрений он больше не высказывал. Но однажды, развалившись на стуле, порассказал о том о сем:
– В Хмелевском детдоме зав нагрел себе руки. Тысячи полторы прикарманил. И не придерешься – такой ловкач, все шито-крыто! Комар носу не подточит…
Я скриплю зубами, но помалкиваю.
– А вот в Струмках директор Ладенко – тот поазартнее, тот тысяч на пять…
– Стоп! – говорю я. – Хмелевского зава не знаю, потому молчу. А Ладенко не трогайте. Его знаю. Не поверю. И в обиду не дам, и напраслины слушать не стану.
– То есть как это не поверите? Я его к суду привлекаю, а вы не верите! – Кляп обиженно выпрямляется на стуле.
– Я его знаю. На воровство он не способен.
– А если его осудят?
– Значит, ошибутся. Все равно не поверю.
Кляп смотрит на меня так, словно я чудище заморское.
– Я, – говорит он быстро, – я верю человеку, пока он не осужден. А при нашей работе вообще надо с доверием поосторожнее.
Ну почему такой тупица должен быть инспектором? Чему он может научить, что посоветует?
В кабинете заведующего роно Коробейникова Кляп никогда не сидел, развалясь на стуле, ничуть не бывало! Он сидел на самом кончике стула и с таким выражением готовности на лице, что неловко глядеть. Даже голос его здесь звучал совсем иначе, чем у меня в кабинете, – не слышалось в нем начальственной сытости и уверенности.
«Ох и хлебну я с тобой!» – опять и опять думал я, когда приходилось видеть это откормленное, розовое лицо.
С утра были чисто вымыты полы и окна, все блестело так, как блестит только в самый веселый праздник.
Билеты, над которыми корпела наша художница Ася Петрова, вышли очень красивые. Рамка из зелени и цветов, наверху мелкими печатными буквами. «Поздравляем с Первомаем!» А посередине приглашение: «Просим прийти к нам на первомайский вечер. Будем рады Вас видеть. Обещаем, что скучать не будете».
Последнюю фразу прибавили по настоянию Лиры, хотя многим из нас она казалась самоуверенной и просто даже нахальной. Однако сила убеждения у этого человека была почти неодолимая, и мы невольно подчинились.
Я хотел, чтобы о нас знало как можно больше народу. Поэтому мы послали билеты не только в школу, но и соседям – на сахарозавод и в сельхозтехникум.
Актеры с испуганными лицами все время что-то бормотали, повторяя роли. Лира носился по дому как бес – веселый и лукавый.
Мы решили вынести наш праздник под открытое небо; вытащили и расставили рядами скамейки и все стулья, какие только нашлись. Сцена потребовала многих трудов, но мы сладили и с нею.
Перед самым вечером мы решили еще раз повторить маленькую белорусскую сказку – исполнители знали ее нетвердо. В сказке этой барин потребовал у батрака: «Скажи мне такое, чему бы я не поверил. Если скажешь, дам много денег. Не придумаешь – награжу плетьми».
Витязь играл батрака и врал напропалую, однако барин – Шупик на все отвечал равнодушным басом: «Бывает, бывает…»
Но вот батрак говорит: на небе, мол, видел твоего отца – он там пасет волов. И тут-то барин вопит: «Неправда, неправда!»– и остается в проигрыше.
Начиная живописать картину, которую он застал на небесах, Витязь говорил:
И вдруг мы услышали:
– Убрать! Горилку убрать!
Я обернулся. В дверях стоял Кляп.
– Почему, Дементий Юрьевич?
– Могут пойти кривотолки. Горилку убрать!
– Вот что, Григорий, – сказал Митя, сохраняя на лице вполне пристойное, серьезное выражение, – ты говори так: «Пьют какао, едят яишню, масло, сало».
Гриша искренне удивился:
– Ха, какао! Выдумал тоже. Так разве от какао разберет? Нет, без горилки нельзя.
Василий Борисович попробовал взять Кляпа логикой:
– Ведь это святые пьют. Так сказать, персонажи отрицательные.
Но Кляп гнул свое:
– Могут возникнуть кривотолки.
По пустяку мне связываться с ним не хотелось, гостей мы ждали с минуты на минуту.
– Отставить сказку! – сказал я.
– Семен Афанасьевич! – с укором воскликнул Витязь.
…К семи стали собираться гости. Из школы пришли с десяток ребят, Ольга Алексеевна и, конечно, Павел Григорьевич. С завода приехали секретарь комитета комсомола Ваня Карев – невысокий, круглолицый и синеглазый – и еще три комсомольца, среди них Маша Горошко, сестра нашего Вани. Из техникума была тоже четверка студентов.
Мы не стали их долго мучить, усадили в нашем «зале» посреди двора, и Митя со сцены произнес совсем коротенькую речь. Прежде нас здесь, в Черешенках, не было. А теперь мы тут – и надо знакомиться. Мы – новые соседи, нас зовут детский дом имени Челюскинцев. Просим любить и жаловать. А сейчас мы покажем маленькую пьесу, и вести вечер будет Анатолий Лира – вот он!
Но, кроме Лиры, на сцене оказался Кляп.
– Я должен дать справку в порядке ведения, – произнес он своим бабьим, высоким голосом. – Дому номер четыре Криничанского района официально не присвоено имя челюскинцев, и здесь об этом упомянули безответственно.
Лира стоял тут же – чисто одетый, причесанный, насколько это было возможно при его жестких, непокорных волосах. Из бокового кармана выглядывал кончик белоснежного платка (обвязанного, между прочим, Ваней Горошко).
– «Горе-злосчастье», пьеса в трех действиях! – объявил он, словно никакого Кляпа рядом не было.
Инспектор спустился со сцены и прошел вдоль рядов. Я зашагал следом.
– Послушайте, – сказал я, как мог, тише. – Добейтесь мне выговора, снимайте меня с работы, отдавайте под суд, только не портите нам сегодняшний праздник.
– Я уезжаю, – прошипел он в ответ, – но я доложу… Я доложу не только в районе, как вы портите детей, как вы их распускаете и… – Он хлопнул калиткой и уже из-за ограды крикнул: – И разлагаете, да!
Я постоял у калитки. Воистину камень тяжел и песок есть бремя, но гнев дурака тяжелее всего на свете… И я вернулся к сцене, на которой уже сновали наши актеры.
Мне до сих пор кажется самым большим достоинством этого спектакля, что шел он в неслыханном темпе. События сменялись, точно кинокадры, речи и движения актеров, быть может, и не сверкали мастерством, но были так стремительны, что заскучать зрители и впрямь не могли.