Когда он ушел, Антонида долго сидела за столом без мыслей, без чувств, точно неживая. Нет, она не пойдет к нему. Даже самый подлый не сделает того, чем он пригрозил... Ночью она не сомкнула глаз.

Не пошла и во вторую ночь. Утром встретила у своих ворот Василия. Он улыбался:

— К тебе направляюсь, залеточка. Извела ты меня, измаяла... Захвораю без сна. Все жду, думаю, вот постучишься... — Он прикрыл глаза. — Иду к тебе с упреждением: приходи сегодня. Не заявишься, завтра сожалеть станешь, ан уже ничего и не поправить, поздно станет. — Он вздохнул: — Девичья слава на тонком волоске висит... И дома у тебя не жизнь станет — ад кромешный.

Антонида зажала лицо руками, опрометью бросилась в избу. Весь день не выходила из комнаты...

Ночью, обмирая от страха, она три раза стукнула в окно Василия. На вторую ночь он тоже приказал прийти и снова грозился...

Так и жила, притворяясь перед людьми, будто ничего не случилось. Каждый день раньше всех прибегала на постройку школы, суетилась, лазила на крышу к плотникам, глядела, чтобы женщины конопатили стены самым сухим мхом, заставила мужиков переделать крыльцо. «Ступеньки ставьте широкие, — требовала она, — ведь для детей же... Крыльцо чтобы было пологое, а то ребятишки носы порасшибают». И печнику досталось, он устроил топку из класса, а надо было из коридора. Мужики, кто посмеивался, кто злился, но делали как она желала — учительница ведь...

Днем она будто забывалась. «Я хочу счастья, — рассуждала про себя Антонида, спрятавшись где-нибудь от людей. Все хотят хорошей, спокойной жизни. За что ругать Василия? Одинокий, больной... Он рассказал — никого нет на свете, жена погибла, дочка потерялась. Я для него, как свет в оконце. Боится потерять, вот и пугает. Любит же, плохого не сделает, от любви грозится». Она закрывала руками лицо. «Может, и ко мне придет любовь, станем жить вместе...» Антонида испуганно оглядывалась по сторонам «Всю жизнь с Василием? Нет, никогда!»

Антонида любила смотреть на свою школу с крутой сопки за деревней. Когда солнышко, крыша на школе казалась золотой... Да и вблизи хорошо: пахнет сосной, под ногами шуршат стружки, всюду стучат топоры. Происходит сказочное дело: недавно не было ничего, а теперь почти готовая школа... Антонида закрывала глаза, улыбалась: будто слышала заливистый колокольчик, сзывающий на урок, видела своих учеников — вихрастых мальчишек, девчонок с тоненькими косичками. Бежала к Лукерье, обнимала, тормошила: «Ну и пусть школа не двухэтажная, пусть маленькая, но ведь наша же!»

Располневшая, неповоротливая Лукерья посмеивалась: «Не заважничай, Антонида Николаевна. Боюсь, скоро кланяться перестанешь, мы вам не пара, скажешь, мы вон какие...»

— Дядя Егор! — прибежала однажды Антонида к Васину. — Надо рамы вставлять, а стекла нет.

— Не знаю... — хмуро ответил он. — И в городе не достать. Время такое, нету стекла.

— Что же делать? Нельзя же так... Надо найти.

— Где его сыщешь... В лавке не купишь.

— Дядя Егор! — девушка оживилась. — У моего отца есть, в подвале под колокольней. С царского времени бережется.

— Не даст поп, то есть ваш батюшка. Скажет, для храма...

— Даст! — тряхнула головой Антонида. — Выпрошу... Знаете, лучше мы сами возьмем. Правда... Пошлите кого-нибудь, я покажу где оно, ключ достану.

На другой день Егор повстречал Василия, велел ему повидать поповну.

— В большом деле надо помочь. Гляди, звонарь, доверие тебе оказываю.

Антонида боялась Василия, ходила к нему, как на казнь. Он встречал ее по ночам у калитки, принимал с жадностью.

Когда Антонида уходила, Василий забирался на печку, закутывался пестрым лоскутным одеялом, которое досталось от старика Елизара, закрывал глаза. В голове тихонько ворочались гладенькие, скользкие мысли: «Антонида — девка ладная, молодая... Сподобил бог на исходе лет вкусить сладенького. Теперя жизня пошла с интересом». Тут мысли вдруг обрывались, уползали в какие-то свои норы, в голове становилось пусто. Василий с нелюбовью оглядывал избу — прокопченный потолок, грязные стены. «Нет, — со вздохом говорил он себе, — не с интересом у меня жизня. Надобно покруче ее поворачивать». Как-то раз подумалось: «А что ежели насовсем оставить у себя Антониду. Корову тогда можно купить, опять же коня, опосля и овец, я в них знаю толк... Хлебушко сеять, как все мужики. Тогда и капиталец возможно помаленьку выказать... Заработанный, мол. Какого-нибудь сопляка бездомного приютить, дело христовое. И помога в хозяйстве от него будет. Антонида вон какая сноровистая, не даром станет мой кусок жевать».

...Когда Василий узнал, что надо взять из подвала церковное стекло, воспротивился, объяснил Антониде, что на такой безбожный грех не согласен.

Лукерья заправила плошку жиром, подрезала фитиль, но зажигать не стала, сумерничала, ждала отца. Он скоро явился, кинул на лавку фуражку, умылся во дворе, пришел в избу за полотенцем. Луша засветила жирник, поставила на стол горячую картошку, молоко, хлеб.

— Послухай, Лукерья, — веселым басом загудел отец. — Какое дело неслыханное. Прямо потеха и удивление. — Егор уселся, принялся за картошку. — Зашел я к Калашникову, надо нам, понимаешь, сколотить в деревне партейную ячейку. Сидим разговариваем, то да се... И вдруг, понимаешь, заявился Нефед. «Ну, говорю, чего надо, купец?» А он плаксиво так, точно вдова на поминках: «И-и, милые, какой же я ныне купец... Голытьба я, а не что другое. Прибыл вот до вашего пролетарского снисхождения. Поскольку кругом мировой пожар и красная революция, я не могу стоять в стороне, как пропащая акула капитализма». Вишь, какой сознательный.

Посидели молча. Отец незаметно посматривал на задумчивое лицо дочери. Лукерья дохаживала последние месяцы, была тяжелая, стыдилась своей неловкости, в глазах то и дело вспыхивала тревога. «Изменилась девка... — думал про себя Егор. — Переживает... Не знаю, как утешить, не умею... Бабья душа тонкая, чуть не так скажешь, беды наделаешь, Эх, не дожила Варварушка, она знала бы, что тут надо...

Егор давно уже думал о дочери с неумелой мужичьей нежностью, оберегал, как мог, от излишнего беспокойства, от тяжелой работы по хозяйству. Она сердилась, говорила, чтобы не лез в бабьи дела. Когда отец брал ведра, сходить за водой, заливалась краской, упрямо говорила:

— Я сама...

Лукерья налила отцу молока, стала убирать со стола. Егор спросил:

— Ты чего запечалилась?

Она села к столу, не знала, как ответить.

— Ну, говори, чего у тебя.

— Да так, тятенька... — Луша волновалась. — Такое дело, прямо не знаю... Растревожилась.

— Да что такое?

— Погоди. Не просто это, как и сказать... — Она задумалась. — Вся семья у нас, вишь, какая, все за новую жизнь. Я же понимаю, сколько книжек прочитала, пока ты воевал. Антонида приносила, хорошая девка. Ну ладно... Ты и сейчас стараешься против мироедов, чтобы бедноте было хорошо... Генка наш непутевый за это же воевал, Кешка с Петькой в сражениях. Дима мой пулеметчиком бьется. — Луша передохнула. — Слухай, тятенька, что я удумала.

Егор поднял на дочку глаза.

— Я вот что удумала, — повторила Лукерья. — Пошто я как чужая буду со стороны на вас поглядывать? Возьмите меня к себе, я знаешь, как помогать стану...

— Куда взять-то, Лукерья? — не понял отец.

— В большевистскую партию, тятенька. Чтобы всем нам сообща быть. Супротив Нефеда.

Егор встал во весь свой могучий рост, взял дочку за плечи, потихоньку притянул к себе, пробасил:

— Луша, какой самостоятельный разговор у нас получился. Ты у меня на красоту девка.

Лукерья поставила тесто на хлебы, постелила постели, легла за занавеской, притихла. Егор погасил жирник, поворочался с боку на бок, спросил:

— Спишь, Лукерья?

— Не, тятя, не сплю.

— Слухай... — стеснительно и тихо заговорил отец. — Ты это, когда... того... Ну, значит, скоро я дедушкой стану?

Луша не ответила — может, не поняла, что спросил, может, не расслышала...