Теперь, когда Отто управлял кенигом, Рейнхард и его фратрия стали ключевым узлом в сложной сети коммуникативной власти Нортланда. И я вправду могла не бояться. Впервые за свою жизнь я не думала о том, что могу оказаться в Доме Милосердия или в могиле.
Будущее мое было чистым, как небо после дождя, свежим, посветлевшим. Ощущение подобное тому, которое испытываешь, когда отступает долгая болезнь. А ты уже и не знал, как это — дышать без боли, или как ясна может быть голова без чада головокружения.
Рейнхард не солгал. Нортланд и вправду менялся.
Они объявили нам, что расскажут правду о мире, в котором мы живем. Кениг лично выступил перед народом, так давно не видевшим его. Он говорил о том, что Нортланд был частью программы расширения жизненного пространства, которая стала единственным успешным проектом его предка.
Из нации победителей, мы стали сбежавшими, спрятавшимися под землей крысами. Но какое это было облегчение.
Как хорошо было знать, что победило все-таки добро, хотя бы в том его смысле, который может существовать в реальности. Добро, в конечном итоге, возможно лишь как отрицание зла.
Как хорошо было знать, что наверху существует мир, живущий совсем по другим законам.
Кениг сказал, что над нами надежные льды Антарктиды, что мы можем ничего не бояться, потому как защищены и спрятаны. Но важным было не это.
За снежными полями, которых я и представить себе не могла, высоко-высоко наверху есть другие люди, и, может быть, да нет, совершенно точно, у них все по-другому.
И хотя мы все еще не знали, как устроен Нортланд, и какими путями мы можем из него выбраться, я верила в то, что однажды окажусь в каком-то совсем ином месте. Быть может, кто-нибудь еще говорит на нашем языке.
Рейнхард никогда не говорил мне о мире снаружи. Желание знать, отвечал он, превышает наличную возможность жить с этим знанием.
Рейнхард теперь был одним из главных функционеров обновленного, честного Нортланда. И все причастные к нему сохранили жизни и свободу. Отто исполнял свою молчаливую роль рядом с кенигом, Лиза осталась с ним и со своей фратрией. Я жила с Роми и Вальтером, но теперь далеко от проекта "Зигфрид".
Я, Лили и Ивонн общались куда больше, чем прежде. И хотя мы ничего не решали в обновленном Нортланде, мы создали тех, кто решает. В этом была наша заслуга и наша вина, а кроме того — определяющая нас ответственность.
Мы были пародией на них. Они заседали в кабинетах, и слова их становились высказываниями. Мы сидели на кухне и жадно крошили эти слова, пытаясь выяснить, что идет не так.
Нортланд стал честнее. Информация из архивов попала в газеты, преступление Кирстен Кляйн связали с деятельностью Себби, теперь утверждалось, что он управлял ей. И хотя это не было правдой, Кирстен Кляйн могла жить дальше. Я не знала, предпримет ли она что-то снова.
Я бы не предприняла. Мне казалось, что человека хватает чаще всего на один единственный значимый поступок. Рейнхард говорил, что Кирстен общается с Маркусом. Ему это явно не нравилось. Лиза же наоборот отзывалась о Кирстен с теплом. Она утверждала, что Маркус становится чуть больше похож на нее.
А это то, о чем мечтает любой человек, говорила Лиза. Еще она думала, что Отто может сделать Маркуса более цельным, но, как в сказках, само его стремление отчасти придавало ему того, что Маркус искал. Лили говорила, что Маркус не хочет войны.
А война, так говорил Рейнхард, была совершенно необходима новому Нортланду. Я знала, почему. У меня был ответ столь очевидный, что Рейнхарду даже не нужно было объяснять. Каннибалистическая суть Нортланда требовала войны или крови собственного народа. Война могла спасти нас от собственных солдат.
С определенной точки зрения не стоило даже заботиться об этом. Пусть Нортланд пожирает нечто другое, пусть, наконец, перестанет вгрызаться сам в себя. Я по-всякому крутила эту мысль, пока она не стала просто безделушкой.
Война была чем-то большим, страшным, она пахла кровью, и с этим ничего нельзя было сделать, всякая мысль оказалась бессильна. Рейнхард и Ханс подстегивали всю эту военную машину, и ее уже было не остановить. Даже Отто не мог бы этого сделать, потому что он не умел влиять на солдат, которые окружали кенига.
Однажды мы с Ивонн встречали рассвет на балконе. Мы сидели на плетеных стульях, вытянув ноги, и смотрели на то, как восходит солнце. А я думала: это большая лампа или ядро земли? И что вообще происходит?
Солнце показалось мне таким красивым. Первые его лучи тонули в бокале вина, который держала Ивонн. Она покачивала им, смотря на маленькие волны.
— Ты знаешь, что война будет из-за нас? — спросила Ивонн. А я подумала, что ее благородство всегда застает меня врасплох. Мы курили, и сигаретный дым проникал в комнату, где спала Лили.
— Знаю, — ответила я. — И все время об этом думаю. Представляешь, сколько людей умрут?
— Да. У нас невероятно выносливые солдаты, и мы практически недосягаемых для атак. У них, наверное, какие-то технологии. Это будет не быстро.
— Ты думаешь, что лучше было, когда всем заправлял Себби?
Ивонн пожала плечами.
— Для нас хуже. Но ты никогда не задумывалась, почему он сменил символику? Он хотел порвать с прошлым.
— Теперь прошлое наступит, — сказала я задумчиво, смотря на золотистое вино в бокале Ивонн. — Как будущее.
Ивонн вдруг схватила меня за запястье, так что стало больно.
— И мы должны сделать с этим что-то. Пока не стало слишком поздно. Ты сможешь жить с этим? То, что ты сотворила, сотворило войну.
— Не то, — сказала я. — Кто.
— Так ты сможешь с этим жить?
Я не смогла бы. Поэтому я была здесь. Сегодня должен был совершиться (словно бы сам по себе, да?) мой единственный значимый поступок. Я не волновалась, все было серым, бесчувственным. Я должна была быть такой, чтобы суметь сделать все правильно.
Когда Рейнхард открыл мне дверь, я улыбнулась ему вместо того, чтобы поцеловать. Я чувствовала себя такой слабой. Но у меня был всего один шанс.
Я переступила порог его кабинета. Над дверью больше не было дагаза, это место пустовало. Они возвращали старую символику. Скоро здесь всюду будут знаки войны, а затем они, словно инфекция, разойдутся по стране, заразят нас всех.
Не нужно было этого допускать. Нельзя.
— У тебя тоскливый вид.
Он закрыл за мной дверь и словно весь мир захлопнул. Я подумала, нет ведь еще никакой войны. Покачнулась, прикрыла глаза и прислонилась к стене. От пульсирующей боли в голове было тяжело смотреть на что-либо.
— Я беременна.
Он смотрел на меня, а я смотрела на него. Некоторое время эти взгляды ничего не значили. Затем он улыбнулся.
— Это чудесно.
Я говорила ему правду. И это была не последняя, далеко не последняя причина, по которой то, что я собиралась сделать, представлялось необходимым. Приводить в мир новое существо, зная, что его ждет посткатастрофическая реальность, неправильно. И это не любовь.
Рейнхард опустился передо мной на колени, прижался щекой к моему животу.
— Ты рад? — спросила я. Он кивнул.
— Это нарциссическое, — сказал он. — Что может быть более сладким для эго, чем его символическое продолжение, проникновение из Я в не-Я?
— Место в истории, — ответила я. — Так?
Он поцеловал меня в живот. Я снова закрыла глаза. Все это очень хорошо мне представлялось: он, я, наш ребенок. Жизнь без запретов, свободное творчество, привилегированное положение. Любовь. Это было возможно. Это уже принципиально существовало.
Я запустила пальцы ему в волосы, погладила. Я подумала: а будет у нас сын или дочь? А какие у этого человека будут глаза? Чьи черты?
— Останови войну, — сказала я. — Ты ведь рад? Ты хочешь, чтобы у нас с тобой была жизнь здесь?
— Здесь жизни не будет, — сказал он. И его физическая нежность удивительно контрастировала с его голосом. Он широко улыбнулся:
— Но будет там.
Я смотрела на него, гладила его волосы.