И она составила продуманное объявление, отведя предобеденные часы по понедельникам мужчинам, а все остальные — дамам, высвободив таким образом время для клиентов, у которых были дела поважнее небритых подбородков. И она стала значительно свободнее, потому что праздники по поводу убоя свиней в этой деревне происходили всего раз в году, а любая женщина, посещавшая парикмахерскую чаще, не без оснований сразу вызывала подозрение.
Наконец вся улица от поворота до перекрестка опустела, и дед вошел в кондитерскую. Набрав побольше воздуха, вздохнул, поздоровался, после чего проскользнул в щель между прилавком и горой коробок и ящиков с лимонадом.
— Что-то ты припоздал сегодня, приятель, — сказала Броускова тем самым аристократическим тоном, который многие годы назад неизменно пробуждал у режиссеров любительских спектаклей надежду, что они на краю славы.
Дед сухо откашлялся.
— Слава богу, что я вообще могу куда-то выйти.
— Это почему же? — участливо поинтересовалась Броускова. — Уж не бросил ли ты случа́ем пить чай из боярышника?
— Внука мне навязали, — вздохнул дед. — Марта подалась на железную дорогу… Она, значит, будет раскатывать по белу свету, а я уж и не знаю, за какие дела раньше хвататься.
Кондитерша выложила на прилавок тридцать «партизанских» и спички, открыла высокую коробку от рождественского шоколадного набора, где конфеты укладывались в два этажа, и достала оттуда упрятанную в перинку из гофрированной бумаги бутылку рома и две стопки толстого стекла. Броускова встала, подошла к двери, выглянула на улицу:
— А внучек-то где? Я бы присмотрела за ним.
— Ты?! — ужаснулся дед.
Кондитерша ловко опрокинула стопку с ромом, дед тоже долго не раздумывал. Бутылка и стопки снова исчезли в коробке. Пани Броускова как будто ничего и не заметила.
— А что такого? — обиженно заморгала Броускова.
— Я и то не знаю, как справлюсь, а уж куда тебе, при твоей-то астме? Ты вообще представляешь себе, как может умаять такой парнишка?
— Я двоих воспитала, — рассеянно сказала Броускова. — И вы знаете, что устроила мне моя младшая, Яна? Я дала ей золотое колечко, красивое, с кораллом, она на какую-то там выставку ездила. И колечко потерялось… Полиция его ищет. Полиция!.. Господи, где те времена, когда колечек у меня все прибывало…
Последнее время Броускова жила одними воспоминаниями. Дед любил ее слушать. Сам он многое позабыл, по крайней мере думал, что позабыл, или предпочитал не помнить. И в то же время он боялся ее воспоминаний. Ну можно ли жить завтра или послезавтра одним только прошлым? Если не будет ничего другого?
— А я как-то нашла на дороге колечко. — Кондитерша посмотрела на свою руку, покоившуюся на коробке от шоколадного набора, и улыбнулась, покачав головой. Ее черные волосы сверкнули на солнце, как рыбья чешуя. — Только оно было не золотое, — добавила она голосом, окрашенным в странную грусть. Согнув ладонь, она поймала муху и швырнула на пол. Дед с удовольствием раздавил ее.
— Ко́льца еще не все в жизни, — сказала Броускова. — Даже золотое колечко от милого не всегда оказывается золотым.
Кондитерше не хотелось признаваться, что никогда не получала в подарок золотых колечек, и ее задело, что Броускова сразу поняла то, о чем она даже не заикнулась. Дома, среди стопок белья, в шкатулке красного дерева с золотым колибри, на красном сафьяне, у нее лежали два обручальных кольца. То, что поменьше, и сейчас еще налезало ей на палец. В обмен на кольца она отдала мамину брошку. За брошку можно было получить и десяток колец, но ей довольно было двух, и она была счастлива, что эти кольца ей нужны. Безраздельно веря в любовь, она не предполагала, что, кроме любви, женщина может дать мужчине еще что-то. Во всяком случае, некоторым мужчинам. Он оказался именно таким мужчиной. У него было все, чего он тогда хотел, а теперь он ничего этого уже не видел. Было это наказание или дар божий? Долгие годы они не разговаривали. Но если б и говорили, она все равно не спросила бы, почему он считал когда-то, что двух обручальных колец и любви мало для счастья.
— Детей должны воспитывать молодые люди. — Голос у кондитерши был злой, и возле губ залегли складки. — Старики слишком уж добросовестные… Либо глупые. — И насмешливо уставилась на Броускову. Еще бы, она хорошо помнила, как Броускова при появлении на свет младшенькой от счастья готова была броситься под поезд.
Броускова на секунду опустила веки.
— Когда родилась Яна, мне было сорок пять, что верно, то верно. — Но тут ей захотелось увидеть кондитершу. — И я знала, что живу… А тебе сколько? Поди столько же, а?
— Всю жизнь меня этим попрекают, — воскликнула кондитерша с плаксивой горечью, — будто я невесть какая была пройдоха!
Дед во все глаза смотрел на непонятную ему игру женщин. И тишину ощутил, как сквозняк по голой спине.
— Я б еще рому выпил, — сказал он, чтоб услышать хоть что-нибудь. — Завтра как-нибудь обойдусь и без него… Если завтра я еще буду… А то давеча проснулся ночью, и почудилось мне, будто вместо сердца у меня бешеная собака.
— А мне дай еще пирожное, — примирительно попросила Броускова. — Вид у него, правда, такой, что тоску наводит… Вроде гробика…
Кондитерша оскорбленно махала вокруг себя полотенцем, словно молотила цепом, но потом все же загремела крышкой витрины и поискала «гробик», стоявший там еще с прошлой недели.
— Да, я бы ни за что не согласился быть малым мальчишкой в нынешние сумасшедшие времена. Ни за что, — подчеркнуто повторил дед и многозначительно оглядел обеих женщин. — Как вспомню, сколько мне доставалось от отца… — продолжал он мечтательно. — И я сам, когда пришел мой черед стать отцом, сколько порол сына… Не стоит и говорить… А теперешние молодые?.. У моих нету времени, чтоб Енику разок-другой всыпать. Выходит, я, что ли, за них должен этим заниматься?.. Нет, ни за что не согласился бы я быть маленьким.
Дед отхлебнул рому и весь передернулся от этой ароматной прелести. Если бы человечество не занималось глупостями, глубокомысленно заключил он про себя, жить было б одно удовольствие!
— Знаешь, что мне сегодня снилось? — перебила его рассуждения Броускова. — Как мы ставили пьесу.
Вот оно! Дед метнул яростный взгляд на Броускову. Кадык у него задергался, словно обезьянка на резинке. Но Броускову не заставил бы замолчать даже мчащийся на всех парах поезд.
— «Ты сын крестьянский, я же блудница, падкая на деньги…» Помнишь эту последнюю пьесу? У меня еще было платье, стянутое булавками, и одна расстегнулась… как раз вот здесь… — Броускова вскочила со стула и игриво повела костлявыми боками. — И впилась, проклятая… А ты потом в раздевалке погладил это место, а твоя жена…
— Уймись, ты что! — оборвал ее дед.
Кондитерша ухмыльнулась:
— Валяйте, чего там, меня можете не стесняться.
— Живо она тогда с нами разделалась. Ловкая была бабенка… — Броускова приняла серьезный вид, и глаза ее подернулись грустью, такой необъяснимой, что дед поспешил отвести свой сердитый взгляд.
Сперва отец, а вскорости и жена… Живо они с красавцем парнем разделались. И только домики на колесах все еще ездят по белу свету, а может, и дальше куда. У деда мелькнуло воспоминание о жене. В последнее время он частенько видел ее так: бабка, бабушка, лущит в черную миску кукурузу. В белых волосах — застрявшие осколки солнца. Он смотрит на ее согнутую фигуру, на этот клубочек, смотанный временем, в эту неуловимую минуту по какой-то щедрой случайности окутанный золотистым полумраком. Все прошло, подумал он тогда, об этом же подумал и сейчас. Очень уж быстро все прошло. И рука его поднялась сама собой, поднялась ладонь, осторожно, чтобы не затронуть это сияние. Бабка, бабушка, вскинула тревожный взгляд, испуганная надвинувшейся тенью. А дед криво усмехнулся, словно наступил на колючку. Желтые зернышки, дробно стуча, посыпались на пол. Руки с искривленными пальцами, бездонные глаза. Нет, это не царапина в душе, а бархатная ленточка, которую хочется погладить. Годами носил он в себе именно этот ее образ, но сам со страхом мял ладонями совершенно другую, стыдясь ее, чтобы потом дрожать за нее, и вот стало поздно и для слов, и для поглаживаний.