Изменить стиль страницы

Еще когда Галина только подошла к ним, Шура медленно, тяжело опустила руку, которую держал Алексей, как бы говоря этим: ты свободен, Алеша. И он переводил глаза с одной девушки на другую и не знал, что делать, как себя вести.

По одну сторону от него стояла такая же, как и год назад, красивая, с высокой прической, которая ей очень шла, Галина, по другую — может быть, и не такая видная, но уже успевшая стать близкой и дорогой Шура. С Галинкой было связано что-то неосознанно туманное и чистое, как детство, что навсегда таким и останется в его сердце и с чем больно расставаться, но к чему уже — это сейчас ясно понял Алексей — нет возврата, как не бывает возврата детству.

И Алексей взял опущенную руку Шуры и, полусогнув ее в локте, надежно прижал к своей руке. Не стесняясь Галины, Шура посмотрела на него, открытым, долгим взглядом, и даже в полусумраке ночи видно было, как блестят ее глаза. Должно быть, Галина поняла и жест Алексея и этот взгляд. Словно тень пробежала по ее лицу, и оно как-то сразу стало замкнутым и взрослым.

— Да что же мы стоим-то?! — первой нарушила она ставшее уже неловким молчание. — Пойдемте. До смерти соскучилась по селу. Год не была, а будто десять. Пошли для начала в клуб.

— Ну, конечно! — радостно подхватили Алексей с Шурой, так радостно, что можно было подумать, что они и сами только что туда собирались.

Пошли той же самой тропинкой, но втроем на ней было тесно: они толкались, сбивая друг друга с ноги. Пришлось выбраться на дорогу, что шла серединой улицы.

Дорога была широкой, просторной, и по ней можно было идти свободно, не мешая друг другу.

1953

ЗА ВСЕ В ОТВЕТЕ

Саду Георгиевичу Кабенкову, председателю Кузьминского колхоза «Друг рабочего»

I

Зина проснулась и, еще не открывая глаз, почувствовала, как губы ее сами собой растягиваются в улыбку. С чего бы это? День вчера был, как и все дни, — ничего особенного. Присниться ей тоже ничего радостного не приснилось — просто река в половодье, и все. Может, выспалась хорошо? Да нет, мать корову доит, значит, еще стадо не угнали, только-только рассвело…

Зина откинула одеяло и спрыгнула с кровати. Сладко зевнула, потянулась с хрустом и, сбросив майку, в одних трусиках пошла умываться. Умывальник висел рядом с чуланчиком, в котором она спала.

Холодная, из колодца, вода весело жгла теплое и мягкое со сна тело, от каждой пригоршни сердце испуганно замирало и по коже пробегала колючая дрожь. А Зина плескала воду на спину, дожидалась, пока та леденящими струйками стечет с шеи, с грудей, и снова набирала целые пригоршни…

— Зинка, ты, что ли, балуешься умывальником? — послышался со двора голос матери. — Перестань, не маленькая.

Зина сняла с деревянного гвоздика полотенце и начала утираться. Удивительное дело: мать на нее ворчит, а ей от этого будто еще веселее становится…

На дворе прогорланил петух, густо и протяжно замычала корова, а где-то в конце улицы щелкнул кнутом, как выстрелил, пастух. Обычные звуки просыпающегося села. Но нынче и они для Зины были волнующи и радостны.

Надевая лифчик, Зина провела руками по шее, по прохладным, упруго выскользнувшим из-под ладоней грудям, по животу и, может быть, в первый раз подумала, что у нее крепкое, статное тело, красивые, округлые плечи, сильные руки. И это сознание полноты своего здоровья и молодости тоже было новым и радостным.

С подойником вошла в сенцы мать.

— Какой бес это тебя нынче поднял? То так не добудишься, а тут, гляди-ка, сама вскочила.

— Петух, мамка, петух у нас больно горластый, он разбудил. — Зина обняла мать за плечи, прошла с ней шаг-другой, а потом схватила с полки кружку и с маху зачерпнула теплого пахучего молока.

— Сдурела. — Мать сделала вид, что замахивается на Зину свободной рукой. — Процедить же надо.

— Такое вкусней, — весело ответила Зина, залпом выпила всю кружку и выбежала на крыльцо.

Росный луг искрился под лучами низкого, светившего по земле солнца. На плетнях, на кустах смородины, на яблоневых ветках — везде дрожали серебряные капельки. Радуясь поднимающемуся солнцу, на все лады пели, разливались в кустах птицы.

А Зина слушала, широко открытыми глазами глядела вокруг, и ее не покидало ощущение, что все это для нее. И солнце всходит для нее, и луг блестит для нее, и птицы поют для нее. Как только раньше не замечала она этой утренней сияющей красоты!..

На улице показался Василий Михайлович. Он шел вдоль порядка, звучно похлестывая таловым прутиком по голенищам своих кирзовых сапог, оставляя на траве темную дорожку.

— Никак уж собралась, егоза? — Василий Михайлович остановился перед крыльцом и двинул указательным пальцем козырек фуражки поближе к затылку, отчего доброе и мягкое, в крупных морщинах, лицо приняло удивленное и вместе несколько петушиное выражение. — Вот бы все так. А то вон Фроську еле добудился. Заперлась в своей мазанке — и хоть дверь выламывай… Прогуляете, черти преподобные, до самой зорьки, а потом…

На задах будто кто и раз и два провел палкой по частоколу — заводили мотор комбайна.

— Вам сигнал подают, — кивнул в сторону комбайна Василий Михайлович. — Правда, росища нынче… Чего смеешься-то?

— Да нет, я ничего, дядя Вася.

— То-то ничего. Сияешь, как новый пятиалтынный… Ну, пошел дальше.

Зина постояла еще немного на крыльце, а потом взяла прислоненные к стене дома двурогие деревянные вилашки и, вскинув их на плечо, тоже пошла улицей в ту сторону, откуда пришел бригадир.

Фроська сидела на пороге мазанки и с закрытыми глазами расчесывала свои вьющиеся, с рыжеватинкой, волосы.

— Добираешь? — голосом Василия Михайловича спросила в самое ухо Зина. — Гулять надо поменьше, черти преподобные…

— Напугала, шалая, — отшатнувшись и открывая слипающиеся глаза, проворчала Фроська. — И чего вы все ни свет ни заря всполошились. Все равно же… не пойдет сейчас… Роса…

Пока Фрося договаривала, глаза у нее постепенно сами собой закрылись и рука с гребенкой остановилась где-то за ухом.

— Да очнись ты, засоня! — Зина подхватила подругу и закружила по траве.

— Самое время для танцев… бить-то вас некому, — зашумела в окошко Фросина мать.

Теперь Фрося проснулась уже окончательно. А когда еще поплескала на лицо из умывальника да съела свежий, прямо с грядки, огурец, совсем развеселилась.

Узенькой тропкой через Фросину картошку девушки вышли в поле. Оно начиналось сразу же за приусадебными участками.

Полевой простор лежал широко, бескрайне, и хорошо было, обнимая его взглядом, уноситься по золотому разливу хлебов, через редкие овражки и лощины, все дальше и дальше в ту манящую дальнюю даль, что таится у самого горизонта, у того места, где земля сливается с небом. И дорога, то раздвигая хлеба, то теряясь, пропадая в них, казалось, ведет все в ту же бесконечную зовущую даль.

— Утро-то какое хорошее, Фрося! — не удержавшись, воскликнула Зина. — Видно-то как далеко!..

— Утро обыкновенное, — звонко похрустывая новым огурцом, ответила Фрося рассудительно и строго. — А если бы и не так далеко было видно, беда не велика. Нам с тобой все равно, зажмурившись, солому ворочать…

— Какая ты нынче, — укорительно сказала Зина, но вместо того чтобы рассердиться на подругу, обняла ее за плечи и прижалась к ней.

— Я-то какая была, такая и есть, — так же сердито и холодно проворчала Фрося. — А вот ты нынче определенно ненормальная…

Справа хлебная стена разом оборвалась, дальше лежал уже наполовину убранный участок ржи. На углу стоял комбайн.

Завидев девушек, комбайнер Иван Фомич зычно скомандовал:

— По-о местам!

Росту Фомич был небольшого. Лицом тоже не вышел: нос, как пуговица, и под ним пышные, вразброд, всегда встопорщенные усы. А вот голос — голос у Фомича был как труба: скажет что-нибудь поблизости — аж в ушах засвербит. Другие комбайнеры звоночки, гудки, всякую сигнализацию приспосабливают. Фомичу это ни к чему: и гул мотора, и грохот молотилки он легко перекрывал своим великолепным басом.