Мертвая верблюдица была похожа на кулачок желтой степи, сжатый в бессильной ярости…
Никто из кочевья не пришел похоронить верблюдицу, надо было двигаться на восток. Жадные красноглазые волки растерзали ее, вороны и сороки довершили дело. Такова уж участь падшего животного, таков закон степи.
Радостны и торжественны были размышления матери Айпары после возвращения сына Жандоса: «Нынешнее поколение, я тебе не верила. Нет, я была не права. Вы безгранично смелы и отважны. Это доказал Жандос. Мой сын, ты настоящий жигит!
Ты не оставил Бокенши и Борсака в руках врага и вытащил, как вол, свой тяжкий груз из самой пропасти. Это, наверное, благосклонность аллаха, который заметил наше горе и слезы.
Раньше я думала: что за презренные люди, с каждым годом они становятся все более негодными и жалкими. Придет время, и они совсем перестанут здороваться друг с другом, каждый будет заботиться только о себе. Но, слава аллаху, это, кажется, не так. Мои потомки останутся твердыми в борьбе за честь, чистыми в помыслах и крепкими в своей вере.
Я, бывало, не верила в будущее, и это неправильно. Когда-нибудь мои потомки прозреют, пусть через сто, через тысячу лет, но глаза у них откроются.
Эй, народ, утри свои слезы, у тебя есть сыновья, которые не отдадут родные могилы наших предков джунгарам. Они разобьют врага вдребезги. Землю свою не бросай — осиротеет.
Разве вы когда-нибудь видели, чтобы проголодавшийся лев ел траву? Видели вы когда-нибудь, чтобы народ, имеющий храбрых жигитов на аргамаках, остался без савана, без погребения, как падшее животное?
Утри слезы и ты, вольная степь. Пока есть у тебя сын Жандос, он не отдаст врагу ни одной твоей пяди. И ты, быстроногий конь, не вешай свою голову, вон идет мой сын Жандос.
Не плачьте, люди. В ваших ушах свистят не вражьи стрелы, а степной ветер. Плакать буду только я, и то от радости, а не от горя. Я буду плакать, потому что мой сын Жандос вернулся. О, пусть засохшие мои глаза увлажнятся, слезы принесут облегчение, окаменевшее мое сердце смягчится. Ну, я заплакала, заплакала…»
И мать Айпара, рыдая, как та верблюдица, потерявшая своего верблюжонка, повернулась в сторону Мекки, раскрыла ладони и сказала:
— О аллах, не забывай о нуждах моего честного и безгрешного народа, да падет твоя благосклонность на него. Пусть потомки наши не ведают жадности, предательства, подлости и коварства. Аминь!
Кочевье двигалось на восток. Путь длинный, степь широкая, а жизнь коротка…
Перевод А. Кончица.
РАССКАЗЫ
СЛЕД МОЛНИИ
Люди решили: бедняга Киялхан с ума сошел. С вечера он думал: не уходило бы солнце. Но оно неизменно закатывалось. По утрам ему хотелось, чтобы день не занимался. Но все было напрасно — беспокойное течение жизни продолжалось без перерыва. Тревожная явь проникала в его тщетно устраняющееся сознание. И не сквозило ни лучика радости в душе, словно уже не ждал он от мира никакой новизны: та же заревая битва между светом и днем, борьба добра и зла, черного и белого, и это повсюду: в неизвестных далях мира и совсем рядом с Киялханом. А может быть, эта тревога объяснялась простым сожалением о собственной быстротекущей жизни, затерянной в жестоком мире средь сонма других жизней, без надежды на то, чтобы быть понятой и услышанной.
Итак, неизбежно наступало утро, восходило над горами, вырвавшись из плена темных ущелий. Солнышко, являвшееся по утрам с улыбкой и уходящее вечером со смущенным красным ликом, теперь щедро лило свой ароматный, как вешний воздух, яркий свет на все доброе и все злое без разбора. Такова была щедрость его души. И хлопотливая суета в маленьком ауле шла от самого его восхода до заката. Лишь ушастые жарганаты из зловещего рода летучих мышей висели целый день в пещерах, дожидаясь сумерек, чтобы отправиться на охоту.
Когда Киялхан шел к реке, желая умыться, его увидел учитель третьего класса Тойганбай, который дергался, как паяц, во дворе перед своим бревенчатым домиком. То нестарый учитель делал для бодрости утреннюю гимнастику Выпрямившись, он крикнул:
— Ки-аке-е, Ки-аке!
— …?
— Совхоз на помощи зовет, пойдем, не пойдем?
— Можно и пойти, — отвечал Киялхан.
— А ну их! Еще понравится, привыкнут, начнут каждый день таскать, — возражал Тойганбай. — Эй, махнем ка лучше к табунщикам! Кумысу до отрыжки надуемся.
— Кумысу и на работе дадут…
— А, дрянь какую-нибудь! Водой разбавят.. Ну в общем ты как хочешь. А мне на покос идти нельзя. Лень матушка не пускает. Гы-гы! — заржал Тойганбай.
В небольшом горном ауле, скученном, как Стожары, была начальная школа, и Киялхан, закончивший философский факультет, работал здесь учителем. Приехал сюда в прошлом году к дяде, который разыскал его через газету, да так и не вернулся в город. Не сказать, чтоб прикипел к объявившейся родне, без которой он прожил тридцать лет, да и родня ли ему эти чужие люди… Но ошеломило его и зачаровала мощная красота гор, захотелось остаться. И еще — здесь можно было погружаться в пучину мыслей сколь тебе заблагорассудится, никто не мешал, никому не было до него дела. В городе об этом только и мечтал молодой выпускник философского факультета, в суете и неустроенности бытия, одиноко живя в крошечном домишке, который он снимал у кого-то, и тут прочел газетную заметку, где назывались его имя и фамилия. Киялхан поехал в аул, не мучаясь сомнениями. Разыскивал дядя пропавшего во время войны племянника.
Киялхан, увидев дядю и всю его семью, так и не понял, зачем мужику понадобилось искать еще и племянника. Семеро детей копошилось в домике дяди, нерасторопная, вялая жена тянула его хозяйство. А сам хозяин показался сначала молодому философу умственно неполноценным, блаженным человеком, который все снесет безответно: проведи по нему хоть отару овец, будет лежать на земле, глуповато и стеснительно усмехаясь. Это был пастух небольшого аульского стада. А встрепанная тетка, женге Киялхана, целыми днями просиживала у реки, лениво стирая детскую одежонку.
Вот и теперь она ни свет ни заря сидела у воды и терла белье на камне. Заметив подходившего Киялхана, попыталась как-нибудь запахнуть раскрытое на груди платье.
— Племянничек, что-то рано ты поднялся, — добродушно проговорила она. — Или вода натекла под твою голову?
— Хочу на покос пойти, женге, — ответил Киялхан, останавливаясь. — А где дядя?
— Стадо погнал твой ага, где же быть ему… — Тетка звучно шлепнула мокрым бельем по воде и сердито промолвила: — Чего им помогать, лежебокам проклятым! Ведь цельное лето только и знают, что пить кумыс да за девками подглядывать из-за кустов. А зимой, черти, рассуют по дворам своих паршивых телят, чтобы ради бога их выкормили…
Киялхан, проходя дальше по берегу, не раз оглядывался и с жалостью смотрел в спину своей взлохмаченной женге. С трудом ему верилось, что эта уныло скорчившаяся у воды женщина могла быть когда-то с тонким станом и лебединой шеей; возможно, обладала она голосом звонким и гармоническим, как музыка речной струи, в которой теперь полоскалось грязное белье.
Что ж, прекрасным можно назвать лишь то, что не стареет. Или то, что уходит все дальше в памяти, и чем дальше, тем прекраснее оно… Взгляд Киялхана задержался на одинокой сосне, стоящей на противоположном берегу речки. Сходство, странное, удивительное сходство поразило его: точно такую сосну он видел недавно во сне. Киялхан закрыл глаза, пытаясь повторить это видение теперь, наяву. Но тщетно! Ему лишь представился сверкающий ручей, раскидистая сосна с красновато-бурой чешуйчатой корой, да вместо девушки в красном, которая должна была лететь на качелях, увидел он свою женге, стирающую белье, лохматую как ведьма.
А на рассвете ему вот что приснилось. Сначала был дождь красных и зеленых полос, которые мелькали, перекрещивались, как падающие стрелы. Пролетев, они, словно цветная ширма, открыли за собою разноцветные пегие горы; но не странный пейзаж, а люди, кротко идущие процессией со свечками в руках, поразили внимание сновидца, и еще отсутствие во всем черного цвета, и, главное, высокая сосна на речном берегу с разноцветными, красными и синими, раскидистыми ветвями, наделенными удивительным свойством произносить человеческие слова, когда их погладят. К большой ветви этого дерева были привязаны качели из белоснежной пряжи, на качелях сидела девушка в красном платье, и не то она тихо покачивалась, не то раскачивалась, и пели цветные горы; страну эту, где обитала девушка, можно было назвать Мамырстаном. Страной нежности. И, словно пронзив сновидца-философа, вошла в мозг догадка, что нет смерти в этой стране. А эти идущие со свечками кроткие люди из процессии — самые гнусные преступники и злодеи, каких только видела земля, а теперь они раскаялись и, мягко ступая друг за другом, поют о добре. Небо здесь прозрачное, яркое, как зеленый изумруд; вороны и сороки поют чарующе; крупный серый осел горячится и кружится словно сказочный тулпар, встает на дыбы, а над разноцветной сосною парят среди голубей крылатые толстозадые младенцы, мяукают тоненькими голосами песенки. («Вставай, сынок, вставай!»)