Изменить стиль страницы

— Что ж, поплачь, жеребенок мой, поплачь как следует, — бормотала она. — Прольется вся печаль твоя из души, словно желчь, и смоет горе слезами… Пусть будет это, свет мой, как самый первый плач новорожденного, с которым человек приходит в жизнь. И пусть это будет последним твоим плачем по отцу-матери, которых никогда не знал ты, сиротинка моя… И я с тобою поплачу: еще раз зажгу свет в своей памяти и вспомню про сына, который тридцать лет назад умер на чужбине от вражеской пули.

Но дни шли за днями, все такие же однообразные, незначительные, а ночами чаще застигала его бессонница, и он, не выдержав, покидал постель и выходил из дома, чтобы побродить в тишине ночи, в которой, словно в едином, растянувшемся до бесконечности мгновении, дремали горы, леса, птицы и люди. Тихим шагом, бесшумно пробирался к ручью, журчавшему в невнятной полутьме; гребни маленьких волн вспыхивали слабым мерцанием, отражая свет отдаленных звезд. Они были словно звенящие мониста и шолпы в черных косах ночи, и однажды Киялхан невольно воскликнул вслух:

— Ах, да это же поэзия! — и испугался звуков собственного голоса, и продолжал уже мысленно: «Да, это всего лишь колдовство поэзии. С восходом чары рассеются и пойдет реальная жизнь. И для чего только мир выглядит так, словно навечно отдан во власть волшебной поэзии. Чушь какая! Какой обман! Не мир и покой, но призрак мира, тишины, покоя… Эта кругленькая земля вся пылает изнутри, мается от собственного жара, глубинного, нестерпимого жара. А на ночных просторах ее веет ласковой прохладой с гор; вверху плывет, словно радуясь благословенной ласке матери, полная красавица луна, тихо погружая дрожащие персты свои в волны горного ручья, и от этого прикосновения загораются черные воды, и затеваются игры влюбленных, и гулко лают вдали пастушеские волкодавы — все это как бы напоминает ненароком, что над туманами ночи продолжает летать и творить добро вечная птица жизни».

Но показалась на пути Киялхана одинокая сосна, стоящая в стороне от других деревьев на берегу речки, возвращая его память к яркому сновидению. Он тоже был совсем одинок, как эта сосна, хотя вокруг располагался густой бесконечный лес его соплеменников. И однажды он, подойдя к дереву, тронул его выгнутый книзу долгий сук, помня, что тотчас должен раздаться человеческий голос. И перед ним вспыхнуло красное, как пламя, платье той девушки из сна…

«Чего тебе надобно в мире сновидений?» — спросила она.

«Тебя», — ответил Киялхан.

«Я недоступна для смертных».

«Тогда ключ от всех тайн вселенной».

«Для чего?»

«Хочу если не для себя, то хотя бы для людей найти счастье».

«А в чем оно, это счастье?»

«В бессмертии, наверное».

«Нет. Не умирая, люди наводнят собою землю. Они перегрызутся».

«Пусть грызутся, лишь бы им не умирать».

«И ты думаешь, это будет для них благом? Нет, нельзя тебе доверить ключ вселенной».

«Тогда сделайте так, чтобы ни одно злодейское ружье не выстрелило на земле и чтобы люди умирали не от рук злодеев, а своей смертью».

«Ты сам знаешь, как этого добиться».

«Это я должен отыскать жасын — стрелу упавшей в землю молнии?»

«Да. И с этой стрелой взойти и стать на вершину самой высокой горы и стоять там, зорко охраняя мир. И, пока стрела молнии будет в твоей руке, на земле ни один подлый выстрел не раздастся».

— Бисмилля, бисмилля, проснись, сынок! Что с тобой, чего ты стонешь и кряхтишь? — расталкивала его поутру Ак-апа, тревожно заглядывая ему в лицо.

А он, присев на постели, мотал головою и бубнил: «Две тонны угля — это будет 150 ведер…»

— Ох ты, господи, как бы не захворал человек, приехав к нам, — сокрушалась Ак-апа. — Конечно, мучиться во сне — это неплохая примета. Значит, скоро наяву что-то приятное должно случиться. Дай-то аллах. А сейчас вставай, родненький, и умойся холодной водичкой.

Пусть хоть небо покроется тучами, пусть дождь пойдет, заклинал Киялхан, но небо оставалось совершенно безмятежным. Ни облачка не было, ни ветерка, стояли ослепительные солнечные дни, такие редкие в этом году. Все было хорошо вокруг, но скоро, скоро Киялхан должен сойти с ума. А пока что он гуляет под этим голубым опрокинутым небом, до которого рукою можно дотянуться, любуется снежными вершинами окрестных гор и темными деревьями тайги, рассыпавшимися по их склонам, словно ханские бесчисленные воины — сарбазы. Он видит, гуляя в лесу, небольшие поляны с алыми и желтыми цветами, трепетными, на длинных тонких стеблях, и травы на этих полянах густы и дики, и сразу становится понятно: здесь еще не ступала нога человека. А плоская, как фитиль, узкая лесная тропа ведет дальше, ввысь, заманивая путника в неизвестные пределы молчаливых гор. От прошедших обильных дождей земля пропиталась избыточной влагой и сочится, мякнет под ногами, и следы в податливой почве тотчас наполняются не терпящей пустоты водою.

А если взобраться на ликующий зеленый холм и скатиться оттуда кубарем, то останется широкий примятый след от вершины его до подножия. И там, где встречаются ярко-зеленые вершины холмов с небесной синью, словно проносится умиротворенный вздох жизни, торжествующей, мирно пасущей свои неисчислимые стада облаков, овец, людей и диких зверей.

Дней десять подряд стояла такая погода. И вот однажды что-то вокруг изменилось, как будто вкралась некая ошибка в обычное течение безмятежных дней: с севера быстрой рысцой набежал на горные луга ветер, а над дальним хребтом появилась небольшая, серая, словно войлочный потник, продолговатая тучка. Она все больше накрывала небо, и вдруг вывалилась вслед за нею из-за хребта целая свита беспокойных родичей. Но под своей эгидой собрала она воедино всю лохматую, буйную родню, и образовалось довольно грозное небесное воинство. Где-то вдали, вне досягаемости зрения, загремели первые пушечные залпы грома.

И тогда в мозгу Киялхана, уже давно изъязвленном, словно жалами неисчислимых муравьев, бесплодными мыслями, возникло ощущение целительной прохлады. В глазах перестало колоть, в висках теснить и стучать, а невидимые мехи, вздувавшие жар в раскаленном горне его сердца, перестали на время работать. И Киялхан, словно сбросив с плеч многопудовый груз, стал резв и легок, как юный верблюжонок. Он сразу же понесся скачками с горы, подставляя распахнутую грудь северному встречному ветру. Он бежал, словно радостно приветствуя некую ясность и озарение в душе, но именно с этого мгновения все, что делал он, выглядело действиями безумца.

Вот грянул гром над головой, одновременно сверкнули длинные и перепутанные, как кровеносные вены на руке, огненные молнии. И жигит с летящими на ветру длинными волосами воздел руки к небу и высоко подпрыгнул. Молния хрястнула еще раз, и он нагнулся, припадая к земле, заливаясь насмешливым разбойным хохотом и хлопая себя по ляжкам. Почерневшее небо, налетевший северный ветер, мгновенно вывернувший всю листву наизнанку, совершенно изменили облик земли. Вершины огромных сосен наполнились звенящим гулом и закачались из стороны в сторону. Киялхан вертелся на этом ветру, словно юла, запущенная могучей рукой. Вдруг случилось нечто невообразимое: ветер на минутку стих, вбирая в свою грудь весь окружающий воздух, и разом шквально выдохнул из себя, и на пути его дыхания в ряд легли — огромной просекой — поваленные деревья. Охваченный ужасом и восхищением, Киялхан застыл на месте.

А наверху все чаще хлестала по небу — и справа и слева! — быстрая огненная камча. И, не вынеся этих ударов, небо разразилось бурными слезами. Они ведь очищают сердце! А очистится сердце — повеселеет душа и перестанет хмуриться мир, от злобной неистовости своей потемневший во всех своих светоносных далях. И успокоившаяся природа вновь расстелет зеленый дастархан и примется пить чай, пока не выступят на лбу капли пота. И примут в пире участие зеленые искупавшиеся леса, и переполненные реки, и гремящие мутными потоками овраги…

Но до этого блаженного перемирия еще далеко, а сейчас сыплются на голову согнувшегося пополам Киялхана не осколки взорвавшейся бомбы, а крупные, величиною с палец, ледяные градины. И жизнь философа, уже не подвластная его воле, выведена куда-то на отчужденную полосу между явью и небытием… Град падал долго и кончился совершенно внезапно, как отрезало, тут же разорвались серые овчины грозовых туч, и стремительное, яркое, еще полуденное высокое солнце прорвалось к покрытой дождевым потом земле. Могучий раненый лес с подвластным кустарником своим все еще не мог прийти в себя и тихо дымился, оглушенный, прибитый градом… Но уже выглянула из дупла старого дерева белка, а карагуш, усевшись на мокрый мшистый черный валун, зевнул широко и издал клекот. Весело залаяла в ауле собака. Жизнь продолжалась.