Изменить стиль страницы

— Живет в шорной, сбрую шьет. Прямо из окошка удочки кидает в заводь.

Алена рассказывала: поигрывает Тереха. Бабы винят: будто мужиков сманивает в путешествия — то в пески, то в горы; мужики подозрение имеют, мол, соблазняет бесхозных баб, доведя их краснобайством до полной душевной и телесной разомлелости. А разве он виноват, что ласков и умен?

Андриян посмеялся и смехом своим порадовал Алену.

VI

Что бы ни говорили о старшем брате, хорош ли, плох он, а долг повелел Андрияну навестить Терентия в его шорной на берегу Сулака.

— Вот моя наука и техника, ремесло мое под старость, — сказал Терентий, обводя руками низкие саманные стены, увешанные дегтярной и еще не мазанной сбруей. — Живу… — уклончиво продолжал он, сняв фартук и подсаживаясь к брату на скамейку в тени вишни.

Грустное и сладкое вызрело в сердце Андрияна желание выманить брата из его отговорчивости на открытое поле, чтоб вешним ветром распахнуло душу до самых детских глубин. Но давно утерянные вместе с юностью позывные не приходили на память. Трезвая обжилась в голове мысль: «Да и нужно ли мчаться в луга детства? Не успеешь разыграться, как желтым суглинком ляжет под ноги развилок и навсегда разведет-разлучит нас. Кричи не кричи — не донесет ветер голоса».

Брат по привычке скучно ворошил давно перегоревшее в нем, да и не столь уж важное для него самого. Воля, мол, не всем полезна. Вон Елисей Кулаткин взял в свое время полную волю, в один день оставил без молока детей, внуков, своих в том числе: извел частных коров. Терентию-то какое дело — одинок ведь. А то разрешил престарелым бабам обзавестись ишаками, ну там дровишки, сенца козе, глины привезти. Татарин-старик, известно, работает, пока не успокоят его могильным камнем. Разрешил, а потом велел уничтожить, чтобы через эту животину не лился яд в сознание, а то, чего доброго, за кривые сабли схватятся — и вспыхнет на солнце зеленое знамя газавата. Куда девать ишаков? На махан не годятся, волки не режут: пахнут невкусно…

Да Кулаткину что? Убытка не несет. Опрокинулся воз — не беда, встали, встряхнулись, перешли на другой — поехали! Завалы, мол, убрали.

— Не о себе моя забота, — говорил Терентий. — О природе-матери болит душа. Человек вроде сына ее. Не шибко ли взыграло баловство сына? Не туда сын полезет, она гневно отмашкой хлобыстнет, и покатится сынок, как кутенок, с разбитой сопаткой. Природа возьмет свое тихонько, когда задремлет человек. Глядь, а на месте искусственного моря — болото с комариным гудом, кочарник.

«А ведь это последняя встреча… старики», — резко и гневно прочертило в душе Андрияна. И сунул он первопопавший ключ в сердце брата.

— Чего ты ныне хочешь? — голос низко и ржаво прозвучал.

— Исповедуюсь, не хочу. Во мне самом — все, что нужно и не нужно. А нужно, брат, не все, что кажется нужным позарез. Бог наказал меня — не дал забвения. Ладно бы только моя жизнь и детей моих, а то и родителей и дедов вот тут, — Терентий коснулся широкой, в пятнах чистого дегтя, рукой своей груди. — С этим я и помру… Все испытал… Я, брат, богател до поры до времени там, на новом-то месте. А потом подумал: а зачем? Свалилась машина с моста — не стал подымать, только дочку вытащил… помаялась три дня, родила мертвого, умерла. Сказал людям: кому надо, подымайте машину, а мне ее на глаза не надо. — Терентий поднял голову, взглянул на брата и, отпрянув от вишневой ветки, минуту давился сухим плачем. — Проклял я богачество и суету…

«Оседлала тебя смолоду дикая жажда коноводить. Встал ты, слепой, поперек дороги, растопырил руки — не пущу! Сам исковеркал свою жизнь, брат мой. Горько мне, и лют я на тебя» — эту торжествующую жестокую правду Андриян не мог сказать брату, не привыкнув бить лежачих.

Долгим молчанием помог он Терентию уйти в его мир, и, когда уход завершился, глаза Терентия, как бы сморгнув пепел, заблестели.

— Ты, Андрияш, уж прости меня, на старости лет чего только не придет в голову…

— Ладно, не сужу не ряжу. Поднарядись, пойдем к Аленке.

Терентий вышел из горницы прямо-таки молодцом — кремовая рубашка с рукавами выше локтей забрана темными брюками, отглаженными в стрелку, чуть напущенными на сапоги, а голенища мягких сапог отвернуты белым подкладом наружу. Чуб наискось нависал на правую бровь.

Братья шли к сестре, подлаживаясь шагом, легко.

VII

Перед закатом к дому Мефодия Кулаткина подъехал газик. Мефодий накинул пиджак на плечи, мягким шагом вышел в сени, просовывая руки в рукава.

В калитку входил Федор Токин, весь широкий — плечами, грудью, лукаво-умным лицом. Улыбаясь с секретом, сказал, что «сам» тут и вроде нету его — одновременно.

Мефодий поднял палец, строжая, встряхнул головой и, балансируя на носках, как бы боясь разбудить кого-то чутко задремавшего, слетал в дом и вынес ящик. Федор хотел перехватить ящик, но Мефодий плечом отстранил его, улыбнувшись, понес ящик к машине.

— Армянский, — сказал он. — Одну бутылку заначь себе. Где сам-то? — спросил он, подмигивая.

— Не велел сказывать… Я у тебя, Мефодий Елисеевич, не был… Вроде случайно с коньяком заехал к нему. Сам не пьет, да гости к нему нагрянули.

— Я понял.

Мефодий знал места отдыха Андрияна Толмачева в своих землях: или на пасеке, или у егеря на Сулаке, где успокаивают и веселят огромные луга с протоками. Слыхал, будто Толмачев вместе с генералом, командующим округом, летал на вертолете бить гусей на озерах или сайгаков в степи. Туда приезжал знаменитый песенник на двух машинах, засаливал гусей в кадушках, вез домой.

— У егеря Андриян Ерофеич? Поди, уж орошаемой станции земледелец Ахмет и кумысники там? И райкомовцы?

— Да к кому ты ревнуешь? Кто они, райкомовцы, без нашего хозяйства?

— Потому что я ценю старика, а им лишь представиться. Полезут с докуками: еще бы ферму построить, машины бы подкинул. Налетели? И Узюкова Люда там?

— Пока нет, но будут. Это уж как водится. К самому она вхожа…

— Ну и люди, едят хрен на блюде. Уж я-то не навялюсь, если не позовет. Хотя и люблю его больше отца родного. Ты послушай разговоры.

— А какие особые разговоры, если гостюет он у своей сестры Алены? И эти три апостола при нем: Филя, Тереха и твой батя Елисей Яковлевич. Уманить его от этой троицы вряд ли удастся. Одно хорошо: на нашей земле. Давайте-ка подумаем, Елисеич, сабантуй повеселее, порадовать надо глобального деда.

Мефодий сбегал в сарай, вернулся с брезентовым мешком.

— Сетка. Поставь в заповеднике оглядошно, утайно.

— Да ведь Андриян-то Ерофеич головы нам оторвет.

— Его эта сетка… с прошлого лета, — неожиданно легко слукавил Мефодий. — Только того… ничего не знаешь, Федя. Действуй на свой риск и страх. Очень уж хочется угостить старика крупненькой…

«Не ехать — скажет: «Какой ты хозяин, если не знаешь, на твоих землях нахожусь». Поехать — спросит: «А ты зачем? И что вы не дадите минуты одному побыть?» Поеду… Выклянчу кое-что для моих овечушек-косматушек. Заодно посоветуюсь: держаться за орошаемую станцию или расстаться с нею?»

Мефодий проехал на газике по свежей плотине на притоке Сулака, свернул на давний трехтропный путь — два накатали колеса, а средний проторили кони. Высокая на гривках, хлестала трава по машине.

Мефодий остановил машину за домом Алены у березняка, вылез и, улыбаясь, направился к мужикам, расположившимся на полянке перед домом — кто на завалинке, кто на бревне, кто на земле. Андриян сидел на бревне между Филиппом и Елисеем. — Филипп был в опрятном пиджаке и сапогах, Елисей в куртке с молнией, в берете набекрень. Терентий сидел позади брата, скрестив на груди руки. Из окна выглядывала Алена, медно светясь загорелым лицом.

Настроение уверенности, бодрости овладевало Мефодием всегда при взгляде на Андрияна Толмачева, и особенно сильное впечатление производили на него конференции, совещания, где собирались такие вот отобранные жизнью, просеянные через редкое решето опыта люди.