Изменить стиль страницы

В переломную ту пору приехал к Андрияну брат Терентий и пошел с ним к мартену. Угорел от голубого чада, оглох от грохота, сомлело глядя на Андрияна.

Жарился и варился тот у мартена с такими же, как сам, жилистыми мужиками: то и дело обливали их водой из шланга, и пили они подсоленную струю. Вроде бульона показалась она Терентию: «Господи, да он сварится!» — подумал Терентий.

А когда пошла сталь тяжко-огненным потоком, Терентий, боясь уронить свое достоинство, встал рядом с братом перед ковшом. Полыхнуло на него жаром, и он схватился за мотню.

— Как бы не спеклись… они еще сгодятся. — Его ёрническая самозащита вызвала лишь усмешливые взгляды хорошо понимавших его горновых.

После душа спросил брата, много ли он получает за адские мучения. Андриян сказал, что платят ему поболе, чем бахчевнику, иначе бы не стоял у огня. «Пока молодой, погреюсь, потом чуток отступлю. Много желающих заменить меня».

— Собрать бы все ученые книжки — ив эту печку, а ученых — в океан. Раз сделать грех, и всем — тишина в награду.

— А голова у тебя не болит с похмелья, Тереша?

— У машин память короткая, у земли — вечная.

Последней была та встреча братьев…

Вместе со своим заводом Андриян выдержал перегрузки военной страды, не обесплечился ни телом, ни духом. И лишь теперь стало подкатывать под ложечку, будто оступался. И в сознании его время вырастало во всемогущий дух с зоркой чуткостью ко всему, что пришло процвесть и умереть. Редко запаздывало время пробить урочный двенадцатый час…

Над Железной дымы горели и кипели, а далекая Беркутиная гора о чем-то задумалась, прислушиваясь к беззвучному вызреванию облака в грозовую тучу.

III

Квартира пропахла травами, будто стог сена сметали на полу. Алена готовила настои, отвары, тихо причитала.

Навестившая Андрияна Людмила Узюкова усмешливым и ласково-обидным голосом спросила, не в дремоте ли бабка бормочет. Старуха темнила ее душу своими причитаниями, шевеля не по возрасту румяными губами.

— Не пугайся, все обойдется, — сказала Алена Людмиле, тревожно поглядывающей на задремавшего Андрияна, — первая волна принакрыла Андрияшу, целые полдыха сидела на груди. Ладно, полдыха, а то бы конец. Ну, теперь отхлынула. Пошучивать стал.

— Я уезжаю, тетя Алена. Ты уж, пожалуйста, лекарства давай… Ну и травы…

Алена молча поклонилась ей, тая в глазах застенчивую веру в свое врачевание. А когда заглохли бойкие ее шаги, Андриян взял со столика сандаловый веер, забытый Узюковой, обмахнулся раз-другой. Крепкий нездешний запах уманивал воображение в тропические джунгли, а Андрияну хотелось емшана понюхать.

— Отнеси-ка эти щепочки на кухню.

Алена присела в уголке — вязала шарф брату, напевно тянула, как над зыбкой младенца:

— Вострубили-восплакались заводушки — али мы тебя чем прогневали? Железных дел мастера-умельцы руками разводят, головами покачивают — мы ли тебя не уважали?

Мост через речку тоже горевал по Андрияше Толмачеву, аж сугробился. По Алениным причитаниям выходило, что все сработанное в краю не обошлось без умелых рук ее брата.

Всколыхнулась лесная полосушка во степи — зачем нас покидаешь? Малы росточком дубы, ясени, березки белые, клены лапистые. Едва ли схоронятся волчишки, зайчишки.

Звери, птицы и рыбы также, оказывается, прослышали о хвори Толмачева и приуныли. О смятении в заповеднике с жалобой наговаривала Алена:

— Без твоей-то острастки крутенькой охотнички-охальнички будут постреливать нас, сиротить птенчиков наших. Лихоимцы будут сети закидывать, икру из нас, осетров, потрошить, тела наши гиблые в кусты закидывать. — Тут уж она пристальнее взглянула на брата. — А велит резвак новоявленный беспамятный хатеджу посередь заповедника выстроить. Хочу, говорит, прямо из окна, с крылечка постреливать птицу летучую. Строители-мастерители головами покачивают — не пройти по озеру, по болоту, не снести камня белого… Но голован средь них находится, садится на вертолет, когтит железобетонные сваи, летит на самое тайное озерцо, в самое царство птичье и рыбье. Втыкает сваю за сваею, ставит дом-терем с крылечками. И резвак сотоварищи поутру до солнышка бьет-палит из двух стволов по птицам… неводит осетра…

Заглянула в глаза брату и враз поскучнела, вздохнула.

— Да… доехала тебя хворь… Живот болит, вижу по желтушному переносью… Есть у меня настой.

От первой кружки настоя ножи заработали в желудке, пот потек на глаза.

— Аленка, шайтанова ты сваха, помираю, кажись.

— Поставлю на ноги, сказано тебе.

Виделось ему в горячем сне, будто некое голо-скелетное создание чем-то долго маялось, обрастя телом, а уж под утро при свете звезды ласково улыбнулась ему его давняя любовь.

Проснулся в кровати на заре от голода. Сестра есть не дала, а велела еще кружку выпить. Обжигало, но без болей. На закуску дала сырой баранины.

— Поешь, опять заваливайся спать.

Тепло заливало все тело, и Андриян слышал сквозь сладкую дрему голос, легкие шаги. Уж так-то покойно было ему, будто младенцу в теплой зыбке.

Травами ли поправила Алена брата, причитаниями ли разжалобила смерть, уже взявшуюся было всерьез за Андрияна Толмачева, но только он оклемался.

— Жил ты просто, по-русски, и помирать надо по-русски, — сказала ему Алена. — Не торопись, сделай свои дела. А то как же иначе? Бац-бац и в могилку? Попрощайся с родней. На это десяток годов надо… а то и больше.

— Неграмотная, а как уламываешь, уминаешь беду, — сказал Андриян.

— Приехал бы на месячишко, братик. В путаницу не втянем. Без тебя я не вернуся.

— Эх, сестрица, довезешь ли меня до родной земли? На полпути как бы не развязались узлы…

IV

Как только черноземная степь зазеленела ароматной сочной травою, а кобылицы нагуляли жир, пастухи начали приготавливать богатырский напиток в турсуках — кожаных мешках. В расцветшую травами, затрезвоненную жаворонками степь съехались на кумыс недужные упитывать, укреплять и обновлять себя.

Радостью были для жителей многоэтажных домов, окуриваемых дымом индустриального гиганта, любая хатенка, мазанка или даже сараюшка — не спорница с заревой прохладой, доверчиво раскрывшая оконце на шепот трав, кустов и птичий щебет.

А предел-ташлинцы все — от грудного младенца до старика — пили допьяна самодельный кумыс.

Приехал и Андриян Толмачев индустриальную усталь выпарить из костей березовым веником, кумыском отдохновенно затуманить душу, напиться тишиною вдали от своего зевластого детища — металлургического комбината.

Алена помогла ему отыскать бугорок в лесочке, откуда потекли речки — одна в полуночь, другая на полдень. И пока он, сидя на теплом камне, холодил левую руку в ручейке, на север бегущем, правую — в ручейке, бегущем на юг, Алена, выпростав ухо из-под платка, прислушивалась к таинственным звукам. И потом рассказывала Андрияну, его же беря в свидетели, будто слышалось ему жалобное расставание двух сестриц-речушек, из одного материнского лона вытекающих из-под бела камня.

— Где же мы с тобой сустретимся, милая сестрица-речка, в полночь текомая? Не заплутаешься ли ты в длинной ночи? Не скорежат — не сморозят тебя морозы лютые?

— Не плачь — не печалуйся обо мне, сестра, к солнцу бегущая. За тебя растревожилась я — по степям, пескам не усохла бы ты. Не заросла бы полынь-травою, горькая участь твоя…

Андриян согласно кивал головою сестре.

Управляющий кумысным совхозом Беркут Алимбаев предложил Толмачеву на машине поездить по угодьям и коричнево засиял широким лицом, когда Андриян попросил оседлать смирную лошаденку и дать сопровождающим молчаливого джигита, лучше бы из молодых табунщиков.

Спокойнее, почтительнее и немотнее Силы Саурова не нашлось. Не спросишь — рта не раскроет. Выехали до восхода солнца. Табун кобылиц рассыпался по сочнотравному отложью. Парень в чекмене, зеленой рубахе, подпоясанный по тонкому стану ремнем с бляхами, в белой войлочной шляпе ехал на своей кобыле на полкорпуса позади, за ним бежал жеребенок, а лохматый пес спел впереди Андрияновой лошади.