Изменить стиль страницы

— Птаха на гмаху[18], — неожиданно вставил польское слово Хлоповицкий, давно уже нетерпеливо встряхивающий своей львиной головой.

Не ожидавший ничего подобного, профессор готов уже был ответить обидно, резко, но вспомнил, что не для ссоры явился сюда, удержался и процедил только сквозь зубы, переходя, как и Хлопицкий, на польскую речь:

— А, пане генерале побасенки детские вспомнил? Так я тоже помню одну: о Комаре-герое, который победил даже Льва! Если уж пан генерал так мало ценит силы своего родного народа!

— Совсем не так понял меня пан профессор! — твердо, спокойно отозвался Хлопицкий. — Я ценю и люблю свой народ. Но смею думать, если басни порою и походят на то, что бывает в жизни, сама жизнь не подходит под басни и побасенки. Она идет своей железной ногой по голому, кремнистому пути вечности и дробит, растирает все, что попадается ей на дороге… Я слушал вас, панове. Но и сам думал кое-что при том. Человек я простой, малоученый. Только ясным взглядом одарила меня природа. Я всегда хорошо вижу реальное соотношение сил. Это соотношение передо мною и сейчас: вот две страны, Россия и Польша. Наш народ — и тот народ… И что может выйти, если эти две величины вступят в борьбу между собою?! Вот и все, панове!

— Пан генерал одно упускает из виду: нас угнетает не сам русский народ, а его правительство, кучка людей, чужих по большей части и самому русскому народу, только действующая от имени этой темной, слепой массы… Тот спит себе, как великан-циклоп, у которого хитрый Полифем выколол последний глаз… И во сне идет туда, куда желает маленький, хитрый поводырь, забравшийся на шею к великану… И этот поводырь, конечно, забирает все лакомые куски, как видит поблизости. Надо сказать жадному поводырю: «Руки прочь!» Вот только и всего!

— Беру ваше сравнение, пан профессор. Только согласитесь и вы: даже во сне, как послушный лунатик, слепой великан бредет туда, куда направляет его маленький, хитрый поводырь. Подбирая лучшие кусочки, этот вожатый умеет натравить гиганта на своих недругов, если не на врагов самой России… И плохо им тогда! Чего же вы хотите? Видеть вторую бойню в Праге?! Вспомнить Суворовский штурм?! Скажите!

— О, можете быть спокойны, этого не повторится! Стыдно признаться, генерал, но этот ужас случился не зря! Набат «варшавской заутрени», пасхальной резни вызвал, как эхо, гул канонады, которая сравняла с землею Прагу, оросила землю польскую кровью 30 000 ее сыновей, жен, стариков и детей. Если только мы будем умнее, ничего не повторится подобного, уверяю вас!.. Можете не опасаться, пане генерале!

— Позвольте, позвольте, — мягко, убедительно заговорил Любецкой, видя, что у Хлопицкого загорелись глаза и на лбу вздулись жилы от возбуждения. — Тут ни о каких личных опасениях и речи нет. Мы обсуждаем положение вещей, как добрые друзья и патриоты, не так ли? Ну, видит генерал, господин профессор подтверждает это. А в то же время, господин судья что-то хочет сказать. Послушаем, что скажет господин судья!

— О, еще несколько слов… Меня радует, что мы еще можем горячо обсуждать положение нашей отчизны, каково бы оно ни было. И уверен, сойдемся все, тут сидящие, на одном: положение тяжелое. Невыносимое, скажу даже. Что бы там ни ждало впереди, гадать не могу и не стану… Одно вижу даже своими старыми глазами: и в силу внутренних причин, и по стечению внешних обстоятельств вспышки, волнения впереди! Переворот? Да, даже, может быть, целый переворот в жизни нашего народа!.. Он неизбежен! Конечно, никто из нас не решится вызвать первый «духа земли», которого потом, пожалуй, не удастся и смирить никакими заклинаниями. Никто не хочет создать катастрофу. Но надо предвидеть все. Надо принять меры, если уж несчастье неотвратимо… Надо сплотиться лучшим людям страны, подсчитать силы… погасить партийные и личные раздоры. Следует, если не сейчас уже выбрать, то хотя бы наметить гражданских и военных вождей… Надо быть наготове, словом. И, когда блеснет грозная молния, не стоять под бурей с непокрытой головою, внимая раскатам. Надо приготовить надежный громоотвод! И есть люди, на которых с надеждой устремлены общие взоры. Есть бойцы и вожди, способные выполнить свой долг перед родиной, перед историей! Но они все же люди со слабостями и недостатками людскими. Иные не видят того, что слепым стало видно, не слышат того, что и глухим потрясает мозг. Иные не надеются на себя… Иные… Уж и не поймешь, что с ними… Только отошли они от общего потока жизни, как будто это чужая жизнь кипит и плещет кругом, чужая льется кровь… Чужую душу насилуют недруги, а не родную, польскую несчастную родину душит и терзает чужая рука… Вот что печально, друзья мои!

Снова наступило молчание. Все глядели на Хлопицкого, сидящего с опущенной головой, в тяжелом раздумье. Лелевель первый поднял голос:

— Что же вы на это скажете, пан генерал? Может, и теперь снова спросите: «Что же нам делать?»

— Нет, пан профессор, — очевидно, задетый язвительным тоном вопроса, сразу повышая свой звучный, сильный голос, отозвался Хлопицкий, — больше такого вопроса я не задам! Только все дело мне представляется несколько иначе, чем вам, мои панове! Пан профессор Лелевель, к примеру, все зло видит в том, что у нас мало воли, что погибли старые права шляхты, всего народа… А я полагаю, что гибнет Польша от недостатка сильной власти над нами, от собственной расшатанности, растерянности и самовольства, безрассудного порой. Спорить не будем пока… Возьмем главное. Да, больна наша отчизна… Скована тяжким недугом… лежит без сил. Кто знает, может быть, даже на смертном одре своем! Но пришли чужие люди, пытаются, как умеют, помочь ей. Хотят облегчить тяжкие страдания… Правда, тяжелыми мерами, горьким лекарством. Но что можем мы, дети нашей отчизны, дать ей? Теперь ничего! И остается нам одно в сознании своего прошлого и настоящего бессилия не мешать покуда чужим стараниям… Пусть, хоть с корыстною целью, но оживят больную Польшу чужие руки… дадут ей новые силы… А если даже смерть грозит ей?! Что же, дадим ей хотя умереть спокойно, если не умели охранить от смертельных ран. Вот мое мнение, панове!

Лелевель, неугомонный и порывистый, уже готов был снова поднять перчатку, войти в спор, но Любецкий его предупредил.

Поднимаясь с места, он обратился к хозяину:

— Хорошо, смело сказано, мой генерал! На такое признание надо немало мужества, признаюсь. И я особенно доволен своим: посещением и нашей сегодняшней беседой. Много мне стало ясно теперь. Насчет многого я успокоился. Правду скажу: не ожидал, не думал слышать того, что пришлось. В моем сочувствии и уважении, генерал, вы, конечно, уверены. Скажу только: если вам понадобится какое-либо содействие с моей стороны — всегда к вашим услугам! Если бы побольше благородных поляков с таким же благоразумием разбиралось в делах родины, даже при самом причудливом их личном образе жизни… О, тогда бы наша отчизна, наверное, очень скоро воспрянула бы от своего оцепенения… Польский орел, покуда укрытый под сенью двуглавого соседа и сородича, скорей бы оправился, успел бы отрастить крылья, измятые, изломанные непогодой в неравных боях, надерганные врагами исподтишка… А затем по-старому взмахнул бы ими, уходя от явных врагов, от тяжелой, непрошенной опеки… И зажил бы вольно, по-старому. Может быть! Но не стоит толковать о том, чего нет покуда… Что может быть… А может и не быть!.. Господин судья, господин профессор! Честь имею… Все-таки кое-что утешительное буду иметь для сообщения моим друзьям.

— Прежде всего, другу своему, его королевскому величеству Николаю! — негромко кинул Лелевель Чарторыскому, пока хозяин провожал до двери князя Любецкого. И сейчас же обратился к подходящему Хлопицкому:

— Очень жалею, что князь лишил меня возможности сделать легкое возражение на вашу речь, почтенный пан генерал. Но разрешите вернуться к ней теперь?

— Пожалуйста. Прошу вас.

— Буду немногословен… Тем более, что содержание вопроса почти исчерпано! Буду даже говорить не от себя. Припомнилось мне, как почтенный презус последнего сейма нашего, так же оберегая родину, как это делают сейчас многие, напоминал панам депутатам о русских штыках за стенами сеймской палаты. Просил, увещевал их: «Сдержите, паны, даже справедливую критику, негодование, укоры ради отчизны!» И ему ответил младший Немоевский, успевший-таки проникнуть в палату высоких господ. Он сказал: «И я тоже знаю, паны депутаты: от Капитолия до Тарпейской скалы — один шаг! Надо указать чужие права, если хочешь сберечь свои права, свою свободу. Но — что осталось нам беречь, поляки? У нас нет свободы печати. Нарушена неприкосновенность личности и жилища… Собираются отнять конституционные гарантии. Что же остается беречь? Ради чего сдерживать свое законное негодование? Неужели из рабского страха? Нет. Чем гибнуть молча, лучше пасть с протестом на устах!» Так говорил этот благородный человек… И я готов всегда повторить за ним его клич, если бы даже не было никакой надежды… Но — она есть!

вернуться

18

«Птаха на гмаху» — побасенка, равнозначащая с Крыловской басней «Лягушка и вол».