Изменить стиль страницы

Над другим столом висел также хорошей работы портрет императора Александра. На столе, стоящем под портретом, по какой-то случайности темнело несколько книг, вся библиотека Хлопицкого. Тут были два-три тома французских фривольных романов, томик Вольтера, Плутарх на французском языке, Тацит, Тит Ливий в оригинале и гениальные реляции Ю. Цезаря о его «Галльских походах». Видно было, что книги эти часто перечитывались и носили многочисленные пометки, приписки, целые длинные записи на полях.

Свободное пространство на стенах было заполнено старинными гравюрами, статуэтками, восточными идольчиками на консолях. А между всем этим свисали причудливые бунчуки от турецких военных значков, темнели рога оленей, антилоп, диких коз, увешанные в свою очередь колчанами и луками, оружием дикарей, флягами, кубышками туарегов Африки, томагавками сиуксов и апачей Америки.

Ломберный стол раскрытым стоял в стороне, сукно его, исчерченное записями, было закапано воском свечей, протерто щетками. Две-три колоды карт лежали тут же. Круглый небольшой стол у оттоманки был накрыт. На нем стоял кофейный прибор, сухарница.

Сам Хлопицкий, с ногами сидя на оттоманке, в чамарке тонкого сукна, недавно вставший, медленно прихлебывал горячий ароматный кофе. Несмотря на бессонную ночь, проведенную за игрой, генерал выглядел свежим, бодрым и даже крупный проигрыш минувшей ночи не портил ему расположения духа.

— Янек, трубку! — крикнул Он, допивая чашку. — И кофе еще налей. Вкусные булочки вышли нынче у нашей панны Алевтины. На редкость…

Огромного роста, костлявый седоусый Янек, отставной легионер, живущий при «своем генерале» уже много лет, молча появился на зов, зажег в камине длинный «фиднбус», свернутый из обрывка газеты, подал длинную трубку с огромной пеньковой головою и янтарным мундштуком, помог раскурить ее, взял чашку с подносиком, удалился и молча же вернулся со свежей чашкой кофе. Затем скрылся бесшумно, как пришел.

Только первое кольцо синеватого дыму полетело у Хлопицкого к потолку, когда за окнами послышался стук колес, кто-то подъехал к крыльцу, очевидно, в карете, так как сани и зимние возки на полозьях, без стука мелькали за окнами, скользя на рыхлом снегу.

— Кто бы это так рано? — подумал Хлопицкий. Сейчас же услышав в прихожей звучный знакомый голос, воскликнул:

— Ба, сам князь Адам… Вот чудо! — и двинулся навстречу редкому, почетному гостю, князю Чарторыскому.

— День добрый, пане генерале! А я к вам не один… Целой компанией. Мы ехали с паном профессором… Видим: и пан судья идет. Остановились, разговорились, к вам он… Вот втроем и нагрянули. Уж не взыщите, если очень рано…

— Милости прошу… рад, рад душой… Прошу… сюда! — пожимая руки князю, Лелевелю, Немцевичу и указывая им места на диване, на креслах в гостиной, любезно принял нежданных гостей генерал. — Какое же рано? Это я так плохо веду себя: поздно встаю. Человек больной. Мне Бог простит. А добрые люди скоро и к обеду собираться станут… Кофе, трубку? Позволите предложить? Янек…

Скоро все сидели с трубками и перекидывались незначительными, отрывистыми фразами, очевидно, не решаясь сразу приступить к тому главному, ради чего явились сюда.

Все три посетителя резко отличались друг от друга и наружностью, и складом мыслей, манерами, всем.

Судья Немцевич, седовласый старец, давний народолюбец, друг свободы, сподвижник Косцюшки и Вашингтона, теперь, с годами — остыл, устал, но все же считался и был на деле хранителем лучших заветов старой польской вольности.

Только осторожность и рассудительность заменили прежние пылкие порывы народного трибуна и бойца за свободу. Он по старине носил длинные волосы, белоснежные завитки которых придавали ему вид немецкого ученого. Свежий цвет полного лица и ясные глаза говорили, что духовные силы и сила ума сохранились в этом старом, но еще бодром теле.

Сухощавый, нервный, стройный, несмотря на свои пятьдесят с лишним лет, князь Адам все-таки выглядит старше того же Хлопицкого. Седина явно проступает в широких, a la Меттерних, бакенах и в волосах, которые сильно поредели и даже просвечивают плешью на маковке черепа… Со лба — тоже сильно полысел князь.

Глубокие морщины пролегли по сторонам рта, под глазами, еще красивыми, но уже усталыми, словно затуманенными затаенной тоской.

Честолюбец высшего порядка, желанный гость некогда при блестящем дворе Великой Екатерины, друг короля Станислава-Августа, сам чуть ли не претендент на вакантную польскую корону, князь Адам «Пулавский», как звали его порой, — с грустью видел, что жизнь подходит к концу… и почти ничего не сделано из старых заветных начертаний и дум…

Лелевель — моложе здесь всех и самый подвижный, самый юркий, кипучий, но больше наружно, чем душой. Холодный ум и рассчетливое соображение кроется за внешней кипучестью, как ледяная влага в искристом, пенистом бокале замороженного шампанского. Редкая борода и усы выделяют его среди бритых лиц остальных собеседников.

Он первый, не вынося проволочек и промедлений, завел беседу:

— Как, почтеннейший мой пан генерал, чувствуете вы себя нынче? Вид у вас превосходный, по правде сказать. Поверить бы нельзя всем вашим недугам, ежели бы вы сами, пане генерале, о них не говорили…

— Ох, пан профессор, что значит «наружный вид»? Вы человек ученый, должны хорошо знать, как часто этот наружный вид бывает обманчив.

Отразив тонкой колкостью легкий намек Лелевеля на свои притворные недуги, Хлопицкий продолжал, обращаясь больше к князю и Немцевичу:

— А я отчасти и доволен своими недугами, хотя бы потому, что их ради не забывают почтенные, высокие друзья старого инвалида-солдата… Рубаку, сданного за штат.

— Отчасти вы правы, пан генерал, — отозвался Чарторыский. — Главным образом мы все явились проведать нашего недужного героя… Но и так мы помним всегда об этом «инвалиде», как вы говорите… Car cet invalid est plus valable, que beaucoup des personnes se tout a fait bien portans — по-французски, любезным каламбуром закончил князь.

— Очень тронут, князь, вашей лаской. Когда-нибудь постараюсь быть в пригоде князю Адаму, чтобы хотя отчасти оправдать столь высокое о себе мнение первого мужа в совете нашем. О здоровье не спрашиваю вас, Панове. Вы бодры и свежи. Что новенького в Варшаве, не скажете ли? — решил прийти на помощь гостям Хлопицкий, сразу понявший, что не забота о его здоровье привела сюда вместе всех троих в один день и час.

— А вы ничего и не слыхали особенного, генерал? — снова переходя по примеру хозяина на польскую речь, задал со своей стороны вопрос князь. — У вас бывает всегда так много народу, особенно российских генералов, близких и к цесаревичу… Мы полагали.

— Особенного ничего не слышал, — с легким жестом уронил осторожный, не лишенный хитрости, галичанин. — Толкуют много: об этом немце — русском бунтовщике, которого дня два тому назад отправили в Россию, на суд… Слыхал о заседаниях нашего суда или «комиссии следственной» только пока?.. Хотя сказывают, уже и приговоры все готовы были еще до назначения господ комиссаров? Много говорят, панове. Вы, князь, член Рады. Можете мне скорее всех сказать: что правда, что ложь в таких слухах?

— О, вы знаете, генерал, я не член Комиссии… и очень рад, признаюсь. Конечно, готовых приговоров, нет. Но, думается, что оправдания не ждут ни для кого из арестованных… Положим, некоторые из них, как пан Плихта, Кшижановский, пан Гжимало только чудом ушли от первого суда, при деле Лукасинького… И теперь против них улики очень тяжкие… Но привлечено немало людей, против которых улики очень слабые… почти никаких!..

— Нет улик? Или — они не виноваты, князь?

— За вину недоказанную может судить один Бог, а земной суд — только уличает, генерал… Но не в этом дело. Общее настроение почему-то сразу повысилось в городе. И среди простого народа… и в нашем кругу. Даже, говорят, среди лиц, окружающих цесаревича, заметно что-то особенное?..

— Те, кого я знаю, кто бывает у меня, пьют по-старому изрядно, играют ночи напролет, толкуют о повышениях своих и наградах, о чужих успехах по службе… Все, как и прежде, панове… Мне не заметно ничего… А разве?..