Изменить стиль страницы

Часть четвертая

ПУТИ ГИБЕЛИ

Глава I

НИКОЛАЙ I, ЦАРЬ ПОЛЬСКИЙ

Несть власти, аще не от Бога.

Кесарево — Кесарю!..

Евангелие от Луки ХХ. 21

Вот дракон с семью головами и на них семь диадем!

Откровение св. Ионна. XII.3.

6 (18) июня 1826 года умер князь Зайончек, первый и последний наместник Польши, после вековой борьбы отданной во власть более счастливой сестре своей. Не стало безногой, жалкой куклы, которая и при жизни значила на весах государственной жизни почти так же мало, как и теперь, когда лежала она на катафалке, в тяжелом гробу, покрытая дорогим парчовым покровом, когда творили последние обряды над горстью холодного праха, готовясь опустить его торжественно в землю, чтобы сейчас же забыть, словно и не было на свете этого тихого, доброго старика, любившего свой народ, свою землю, как только могло и умело его кроткое, простое сердце.

Не стало последней ширмы, того фигового листка, который в виде пояса стыдливости у дикарей прикрывал от наивных глаз полное самовластие Константина в делах Царства Польского. Все гражданские начальники, раньше хотя бы для виду обращавшиеся к Зайончеку, — должны были теперь являться к цесаревичу и принимать прямо от него указания, ему давать отчет.

Однако на самом деле произошло нечто неуловимое, благодаря чему диктаторская власть «генерал-инспектора всей канцелярии», как скромно подписывался цесаревич, не усилилась, а стала таять, уходить из рук его все больше и больше с каждым днем.

И трудно было понять: его ли собственная усталость, даже острая слабость, охватывающая душу и тело порой, служила причиной того, что «вожжи» слабели в могучих раньше руках? Или, наоборот, шероховатости в делах управления и в личной жизни Константина, особенно в его отношениях к брату-государю, влияли на впечатлительного, стареющего быстро цесаревича?

Как бы там ни было, мрачнее и мрачнее становился он с каждым днем, дряхлел до срока почти на глазах у окружающих его, вызывая особенную тревогу по этому поводу в душе молодой жены своей княгини Лович.

По-старому, молодцевато сидя на коне в своей шинели с пелериной, производил смотры, делал разводы цесаревич, дома принимал доклады военных и гражданских властей, входил во все подробности войскового хозяйства, чуть ли не во все мелочи городского и краевого управления. Интересовался ходом следствия в особой Комиссии, деятельно переписывался с братом Николаем, с Опочининым, со многими другими своими корреспондентами в России и за границей, как, например, с бывшим наставником своим, Ла-Гарпом и другими. Вставал очень рано: весь день до обеда был в делах, в хлопотах, после обеда спал, потом отправлялся в театр, если был интересный спектакль; но ездил туда по большей части без княгини, очень болезненной и слабой за последнее время.

Потом крепкий сон до утра, и снова начинало вертеться и поскрипывать однообразное колесо жизни.

Только все, что раньше проделывал цесаревич с необычайным рвением и охотой, вкладывая душу в каждую мелочь, — теперь делалось как-то машинально. И не только смерть любимого брата-государя повлияла на очень впечатлительного Константина. Физические силы стали как-то гаснуть, незаметно, но постепенно и неустанно. Чаще болит голова, ноют ноги, юношеские застарелые, запущенные недуги, плохо излеченные в свое время, должно быть, дают себя знать, расшатывая богатырскую раньше мощь и здоровье цесаревича.

А тут еще из Петербурга повеяло каким-то холодком… Еще неощутимо, неясно. Даже холодом еще не веет, а нет того почтения и тепла, к которому Константин был приучен даже славным старшим братом-императором и которого, казалось, вправе был ждать от младшего, теперь ставшего по своему положению — главою царства и всей царской семьи.

Ничего нет определенного, конечно, на что можно было бы указать, как на признак изменений между Петербургом и Варшавой… Но нет и прежних живых пересылок чуть не ежедневно, курьерами, гонцами, письмами и деловыми бумагами. Чаще и чаще приходят из Петербурга сюрпризом сообщения о принятых мерах, о проведенных реформах разного рода, задевающих и область Волыни, Литвы, царства Польского, то есть те края, где раньше Константин был единственным и полным господином, хозяином, где ничего не начинали и не затевали в Петербурге, не посоветовавшись раньше с Варшавой, не узнав мнения, не выслушав решающего голоса цесаревича…

И еще одру черту отметила обостренная наблюдательность Константина.

Раньше копии донесений иностранных агентов России, консулов и посольств, не говоря о важных нотах, договорах или трактатах, неуклонно и немедленно отсылались в Варшаву, конечно, под великим секретом.

И цесаревич хранил эти донесения в особом портфеле, вчитывался в них, сообщал свои соображения, давал советы, хотя всегда очень осторожно и оглядчиво, чтобы не задеть чем-либо самолюбия самого Александра и его ближайших советников.

Не сразу прекратился этот обычай министерства иностранных дел и теперь, при новом государе, при других людях, вершащих внешнюю политику России, а заодно и Польши, конечно, тем более, что она, Польша, является как бы форпостом империи на западной, самой опасной границе.

Но уже не так срочно приходят донесения. Не в таком количестве… Многое и совсем не попадает в Варшаву и только стороной узнает Константин об изменениях русского курса в западной политике, в ее отношениях к восточным соседям… И, очевидно, близко время, когда Константин будет знать об этих иностранных делах не больше, а, пожалуй, и меньше, чем любой из придворных куртизанов, которые густою толпой уже окружили молодого, доверчивого к близким людям повелителя.

— У-ух, эти прихвостни! — ворчит порою Константин…

И все чаще срываются у него в разговоре с окружающими колкие выходки против ничтожных людей, «которые слишком усердно гоняются за расположением высоких особ».

— Ну, сто зе, васе высоцество, — обычно замечает при этих филиппиках благодушный, житейский мудрец Курута, — казди человек хоцит кусить свой кусоцек клеба с масло…

— А тебе при этом и сыру надо, да еще самого старого, вонючего! Жвачное ты, а не человек с нервами и кровью… Корова, вот и все…

— Корова? Хорошо — пускай я корова! — спокойно решает Курута. Но цель его достигнута: мрачное раньше лицо Константина озаряется сдержанной, неохотной полуулыбкой. Разговор переходит на местные, текущие дела, где меньше поводов к досаде.

Но и «своими» делами уж не так лихорадочно занят цесаревич, не так напряженно идет работа, как раньше, а скачет настроение Константина словно температура у тифозного больного.

Дни апатии сменяются периодами усиленной работы, возни с запущенными делами, разборки скопившихся бумаг и писем…

Особенно много времени приходится уделять донесениям явной и тайной полиции, набегающим со всего царства.

Что-то неприятное творится тут. Раньше и сотой доли не приходилось держать в руках того количества рапортов, доносов, анонимных писем и вырезок из журналов и газет, какое скопляется теперь на столе чуть ли не ежедневно. И даже мерки нельзя найти: как отнестись ко всему этому?

Давно ли было время, когда цесаревич желал и находил возможность разбираться в самых незначительных проявлениях краевой жизни, почему-либо привлекающей его внимание или указанной ему со стороны представителями власти? Еще прошлой весной, например, он занялся делом популярного в Вильне адвоката Пуциловского, который, защищая в суде своего доверителя, позволил себе слишком резко отзываться о противной стороне. Рассудил это дело Константин совершенно своеобразно: для острастки другим подобным адвокатам-болтунам приказал выдержать несчастного юриста три месяца на военной гауптвахте без суда и следствия, лишил звания присяжного стряпчего и наконец запретил ему всякое хождение по чужим делам. Словом, разорил человека, разбил ему жизнь и при этом сослался на конституционные постановления сеймов 1764 и 1766 годов, будто бы узаконяющих подобное вопиющее проявление произвола со стороны административной власти.