— Но разве дед не был замечательным человеком, как вы думаете? — спросила Ракел с интересом.
— Я скажу вам, что я думаю, фрекен. Он был человеком своего времени — времени, к которому он прекрасно подходил; и тогда вообще было много легче и проще жить.
— Что вы хотите сказать? Разве в то время было легче жить?
— Да, бесспорно, — продолжал Ворше, быстро шагая взад и вперед по комнате, что он всегда делал, когда начинал волноваться. — Разве вы не видите, что жизнь становится сложнее с каждым годом? Непрерывно делаются новые открытия, производятся новые исследования, сомнения проникают все глубже и глубже и подкапываются под все существующее; почтенные, укоренившиеся убеждения рушатся, и старики в смятении теснятся вокруг подгнивших подпор, прячась, прижимаясь к ним, в страхе проклиная молодежь и предрекая конец мира. Дед ваш стоял на вершине образования своего времени и жил в обществе спокойном и самоуверенном. Он знал все, что полагалось знать аристократу, и не знал ничего, что аристократу знать не полагалось. Отец ваш был уже взрослым человеком, когда движение захватило нас. У него уже были твердые убеждения, когда волна нового обрушилась на него; отсюда эта длительная борьба и неудовлетворенность. Но нам, младшему поколению, когда мы вошли в жизнь, старые взгляды и убеждения были только слегка привиты школьным воспитанием, — а между тем все вокруг было неустойчиво: всюду сомнения, неуверенность в себе и во всем; сегодня — бурное ликование, завтра — безысходная скорбь. Куда мы ни ставим ногу, почва колеблется, а когда мы собираемся сесть, невидимая рука выхватывает из-под нас стул. Вот мы и мечемся в борьбе, к которой мы не были подготовлены, и очень многие из нас погибают. А отцы стыдят нас и негодуют, а матери плачут, потому что мы изменили вере своего детства; из битвы жизни в семейную жизнь вторгаются злободневные оскорбительные слова и партийные клички. Один не понимает другого, люди перекликаются в кромешной тьме, исчезло различие между искренним убеждением и вздорной болтовней. Все смешалось, и сети враждебности, недоверия, лжи, шарлатанства и лицемерия опутали все общество.
Ракел смотрела на него широко открытыми глазами; наконец она сказала:
— Но как же вы можете все-таки переносить подобную жизнь и молчать, таиться, когда внутри вас все бурлит и кипит?
Якоб Ворше остановился, и лицо его стало спокойным, когда он сказал:
— У меня есть домашнее средство, которому научила меня мать. Ваш отец тоже применял его: это средство — работать. Работать с утра до вечера, начинать день огромной пачкой заграничной корреспонденции, которую кладут вот сюда, на конторку, и заканчивать вечер, чувствуя усталость и зная, что все сделано — все сделано на сегодня. Таково мое средство: оно поддерживает во мне жизнь; вот на это я гожусь, а на большее моих способностей не хватает.
— Я только что уже сказала, что завидую вашей холодной рассудочности, и притом я сказала это не очень-то любезным тоном… Но ведь вообще я прихожу сюда часто… не знаю почему… чтобы поговорить… чтобы поговорить с вами… — Она смутилась и немного покраснела.
— Довольно искренне, вы хотели сказать? — И Ворше рассмеялся. — Позвольте мне надеяться, что вы находите меня достойным этого.
Она снова взглянула на Якоба, но он смотрел на карту, висевшую над ее головой.
— Хорошо, пусть, — сказала Ракел. — Возможно, что это так. Но чему я действительно завидую в вас — это вашей охоте работать, или, вернее сказать, не столько охоте, потому что она и у меня есть, а тому, что вы нашли дело, которое успокаивает вас… Я завидую тому, что вы можете работать; в этом все дело… — прибавила она задумчиво.
— Я всегда имел о вас определенное мнение, фрекен, и знаю, что праздная, бессмысленная жизнь, которую приходится вести у нас девушке вашего круга, рано или поздно станет для вас невыносимой.
— Я не могу работать, — ответила она уныло.
— Ну хоть попробуйте по крайней мере!
— За что же мне взяться? Ведь даже отец никогда не позволял мне работать.
— Отец ваш не мог вас понять; да и вообще вы едва ли найдете удовлетворяющую вас работу здесь, дома. Но поезжайте путешествовать! Оглядитесь кругом! Вы богаты и независимы; есть другие страны, где женщины трудятся; там вы, может быть, найдете себе применение.
— Вы советуете мне уехать, господин Ворше? — спросила Ракел.
— Да… то есть… да, я считаю, что это будет самое лучшее для вас; вы не сможете вполне развиться здесь, на родине… Вы… короче говоря, я считаю, что вам надо ехать… — При последних словах он овладел своим голосом и спокойно смотрел ей в глаза.
— Но куда? Мне, одинокой девушке, не имеющей знакомых? Я боюсь, что вы переоцениваете мои силы, — сказала Ракел немного недовольно. Ей как будто не нравилось, что Якоб советует ей уехать.
— А вот послушайте, — начал он торопливо. — У меня есть в Париже друзья; это, собственно, американская фирма «Barnett brothers»,[30] но у них филиал в Париже, а господин Фредерик Барнетт — мой личный друг.
— Вы, кажется, давно и долго обдумывали, как бы отправить меня отсюда! — сказала Ракел. — У вас, я вижу, готов уже весь план!
Он немного смутился, потому что у него действительно имелся продуманный план. Но он всегда надеялся, что этим планом не придется воспользоваться.
— Да, — отвечал Якоб и попробовал улыбнуться. — Как ваш опекун, я считаю своей обязанностью в меру своих способностей помочь вам устроить свое будущее.
— Но вы хотите послать меня в Париж одну?
— Нет, я думал предложить вам в спутники Свенсена. Вы, конечно, знаете старого Свенсена, моего бухгалтера? Он несколько раз бывал в Париже, и на него прекрасно можно положиться. Я уверен, что вам понравится весь уклад жизни дома мистера Барнетта. Дом поставлен наполовину на английский манер, и это, я считаю, подойдет вам лучше, чем французский стиль.
— Ваш друг принимает приезжающих с пансионом? — кратко спросила Ракел.
— Вообще нет, насколько я знаю; это вам обойдется много дороже, чем обыкновенный пансион, но я почти уверен, что и мистер и миссис Барнетт — она француженка — придутся вам по душе; и притом в этом американо-парижском мире у вас будет больше возможностей найти себе занятие, если вы пожелаете. Во всяком случае, вы можете пробыть в доме мистера Барнетта до тех пор, пока не найдете чего-нибудь лучшего.
Он говорил так уверенно и убедительно, как будто все это было уже давно решенное дело. Ракел сама не знала, как это все получилось; но когда она встала, чтобы проститься, ее решение уже было принято. Она была отчасти обрадована и с интересом думала о предстоящей ей новой, более разнообразной жизни, но отчасти и недовольна… Нет… Не то что недовольна — пожалуй, огорчена… Нет… и это не то слово. Но, так или иначе, ей показалось странным, что именно он так настаивает на ее поездке в Париж.
Якоб Ворше, проводив ее до дверей, вышел из конторы и, перейдя через двор, направился в заднюю пристройку к своей матери.
Через месяц Габриель и Ракел уехали в сопровождении старого Свенсена. Габриель поехал в Дрезден, а Ракел в Париж.
Мадлен тоже покинула Сансгор. Ее жених, поддерживаемый врачами, настаивал на том, что ей нужно полечиться на морском курорте, и мамаша Мартенса, вдова пастора из Эстланна, должна была сопровождать ее туда.
Советник был совершенно ошеломлен, когда узнал, что его Мадлен собирается выйти замуж за пастора; ему начинало казаться, что он в свое время сделал бы разумнее, если бы никогда не выпускал ее из поля зрения своей подзорной трубы. Но старик, который и прежде никогда не был особенно силен в серьезных размышлениях, стал от горя еще медленнее соображать и, поскольку он не мог уже спросить сонета у Кристиана Фредрика, сдался.
Мадлен была больна. Вялость и равнодушие почти ко всему на свете сопутствовали ее болезни. После того как важный шаг был совершен, она охотно делала все, что от нее требовали. Ей было даже приятно, что ее жених заботится обо всем, думая и действуя за нее. Но когда она прощалась с отцом, ей стало дурно, и ее отнесли в коляску в обмороке.
30
Братья Барнетт (англ.).