Изменить стиль страницы

Они были готовы. Даже Магда оделась совсем как подобает: повязала голову новым платком и застегнула рубашку доверху. А ничего хуже застегнутой доверху рубашки она не знала. Кроме того, на ней была новешенькая широкая крестьянская юбка и на ногах новые чулки. Только вот туфель она так и не надела, и все из-за новых чулок, в которых и без того жарко. С улицы было видно, как она поминутно выбегала из кухни за дровами. Наверху, посреди гостиной, стояла, скрестив руки на поясе, мать. Она была в шелковой антерии и в новой тонкой шали. Возбужденная, радостная и немного испуганная, она беспрестанно шевелила губами, на ее округлом, полном лице выступил румянец. Не присаживаясь, она то и дело наливала себе кофе. Чтобы было мягче ступать и не было слышно шагов, в комнате, по случаю праздника, поверх циновок разостлали большой старый ковер с изречениями Соломона. Ковер не только покрывал всю комнату, но даже был велик для нее, так что его пришлось подогнуть по краям. По всем стенам тянулись диваны с подушками, покрытые мохнатыми красными ковриками, свисавшими до полу. На полках выстроились тарелки, кувшины, чашки, графины и прочая утварь для питья и угощения. Все это, правда из старого золота, было вымыто и начищено и выделялось своей яркой желтизной на фоне красных ковров. Помимо двух окон с короткими занавесками, выходившими на площадь и церковь, и двух на противоположной стене, смотревших на поля, сады и дорогу, комнату делали еще нарядней и просторней развешанные по выбеленным стенам легкие шелковые полотенца. Они были расшиты старинными узорами и золотом. Хотя они уже и потемнели от копоти, стоило кому-нибудь войти, открыть или закрыть дверь, как они приходили в движение, отчего в комнате всегда веяло холодком и свежестью.

Софка еще не совсем оделась и не спешила, так как знала, что первыми придут крестьяне, их бывшие испольщики.

И действительно, первыми пришли крестьяне. Они появлялись из сада, оставив там лошадей, и первым делом шли на кухню, причем каждый непременно с погачей или каким другим подарком. Затем робко поднимались наверх к матери и там, присев на корточки у стены и отодвинув ногами, чтобы не запачкать, ковер, с нетерпением ожидали конца церемонии, когда их обнесут угощением и поговорят с ними, чтобы снова вернуться на кухню, к Магде. Тут они рассаживались у очага на низенькие скамеечки и потягивали ракию, которую Магда грела и пила вместе с ними. Когда начали приходить городские гости, крестьяне то и дело, придерживая под собой скамеечки, приподымались, вытягивали шеи и с благоговением смотрели, кто как одет, как непринужденно гости поднимались по лестнице, располагались в комнате, пили и разговаривали, да так громко, что и у них на кухне было слышно.

Пока приходили крестьяне, Софка не одевалась. Она возилась внизу в спальне. Разглядывала свои наряды, сережки, выбирала, что надеть. Когда же звон колоколов стал расти и разливаться по городу заключительными аккордами, когда с улицы донесся шум шагов и громких разговоров и мать, увидевшая сверху, что перед церковью черно от выходившего народа, начала торопить Софку: «Скорей, Софка! Пора, Софка! Каждую минуту могут прийти!» — только тогда Софка принялась одеваться. Она почувствовала легкое волнение от прикосновения тонкой чистой рубашки, отливавшей желтизной шелка, от длинных шальвар, как все новые вещи, более тяжелых, чем обычно, и падавших от пояса крупными складками. Только вот с безрукавкой ей пришлось помучиться. Она была чересчур открытой и чересчур тесной; с трудом застегнув ее, Софка пошевелила плечами и бедрами — не лопнет ли где. Голову она небрежно повязала темной шелковой косынкой. В уши вдела материнские — семейные — золотые серьги с крупными дукатами, скрепленные тонкой и длинной золотой цепочкой с золотой же застежкой посередине, которую она приколола на затылке к платку, так что половина цепочки своим холодным прикосновением щекотала ей шею и спадала на плечи. Ей не захотелось причесываться гладко, и она оставила несколько завитков на лбу и несколько за ушами; это оттеняло лицо и делало его еще более овальным. Из цветов она выбрала лишь букетик свежих, сорванных в саду гиацинтов с белым тюльпаном посередине. Приколола их не около лба, как обычно, а на затылке. Увидев, как все это ей к лицу, она, улыбаясь, вышла на кухню, наполнив ее ароматом цветов.

Крестьяне встали в немом изумлении. Подошли было к ее руке, но она не дала. Все с той же улыбкой, щурясь от удовольствия, Софка в лаковых туфлях с пряжкой и на высоких каблуках, которые она очень любила, потому что в них шальвары не касались земли и не поднимали пыли, пошла к матери.

По обычаю, она поздравила мать с праздником и поцеловала ей руку. Мать, восхищенная, и пораженная, — кто знает, какие мысли пришли ей в голову, когда она увидела, как хороша ее дочь и как просто и со вкусом она одета, — осторожно обняла ее, чтобы не испортить и не помять прически или наряда, и поцеловала не в лоб, по-матерински, а в губы, как сестра.

— Воистину воскресе, доченька! С праздником и тебя, будь здорова и счастлива!

Софка с большим подносом, покрытым вышитым полотенцем, спустилась снова в кухню, чтобы расставить на нем стаканы и чашки для гостей.

Тем временем Магда выскочила из кухни и полетела к воротам. В воротах стоял «дедушка», поп Риста. Постукивая перед собой палкой, он шел, опираясь на плечо мальчика. Полуслепой, согбенный, с длинной, почти желтой от табака и чубуков бородой, с густыми седыми прядями волос на лице, священник трясся от старости и с беспокойством озирался, туда ли он попал. Изрядно поношенная ряса свободно болталась на его плечах.

Магда подошла к его руке и похристосовалась с ним. Он, мигая, пристально вглядывался в нее, силясь припомнить, кто это, так что Магда, переминаясь перед ним с ноги на ногу, сама помогла ему.

— Это я, дедушка. Я, Магда, Магда.

С трудом, словно сквозь сон, он вспомнил ее и хриплым от старости и затворнического бдения, но все еще громким голосом сказал:

— Ах, это ты, Магда? А я никак не мог тебя признать.

Магда повела его в дом. Мать торопливо, обрадованная, что он не забыл их и по-прежнему пришел навестить их первыми, сошла вниз и бросилась ему навстречу.

— Спасибо, дедушка! С праздником, дедушка!

Поцеловав ему руку и поддерживая его, она повела его уже сама. А он, трясясь, опираясь на ее руку и постукивая перед собой палкой, шел, бормоча словно спросонок:

— Ох, ох, Тодора! Как живешь, Тодора? Что поделываешь, Тодора?

Софка тоже выбежала, обрадованная его приходом, и поцеловала ему руку. Сопровождаемый женщинами, он подошел к лестнице и остановился.

— Не смогу я наверх. Лучше уж мне внизу, на кухне, остаться, трудно мне, — принялся он отговариваться.

— Сможешь, сможешь, дедушка.

Поддерживаемый обеими хозяйками, он полез наверх. Одну ногу старик легко ставил на ступеньку, а со второй дело шло хуже, он с трудом подымал ее и ставил рядом с первой. От него несло нюхательным табаком и еще каким-то застарелым сухим, дурманящим запахом. Когда наконец он доплелся наверх и его усадили на тахту, священник, почувствовав себя устойчиво, заговорил:

— Ну, как поживаете? Что поделываете? Живы, здоровы? А я вот, — продолжал он все тем же тягучим голосом, словно про себя, — никак не помру, никак на тот свет не попаду. И бога о том прошу, а он все не хочет меня прибрать. Тяжко мне, Тодора. Невмоготу прямо. Не вижу, не слышу, да и своим помеха.

Он стал жаловаться, как жалуются все дряхлые старики, не потому, что им надоело жить, а потому, что замечают, насколько они теперь лишние в доме, как все домашние махнули на них рукой, запрятав в дальнюю комнатушку. Пусть сидят там безвылазно да пьют и едят, что принесут; из-за старости и всевозможных немощей ни дочери, ни снохи за ними не ходят, даже в комнату боятся войти, одни слуги, и то только мужчины, имеют с ними дело. Но вдруг старик остановился, сообразив, что неладно, особенно в такой день, говорить о себе, и начал расспрашивать о хозяине, об эфенди Мите, которого он крестил, а потом и венчал с Тодорой и с отцом которого, свекром Тодоры, они были неразлучными друзьями с самого детства.