Изменить стиль страницы

Он изобразил на лице растерянную улыбку.

— Ну, вместе, так вместе. Хотя таких денег у меня, конечно, нет.

— У меня есть люди, которые могут одолжить, — осторожно сказал «босс».

— Вот и возьмите у них сами.

— О нет! — личико «босса» сморщилось, как груша-падалица, во взгляде узеньких глаз блеснула злость. — Вы меня не так поняли, глубокоуважаемый Порфирий Саввич, й занимаете вы, и платите вы. Я только помогаю вам найти кредитора. Но у него условие — с процентами.

— Точнее — ростовщика предлагаешь?..

— Ну, что-то в этом роде, — закивал «босс».

Порфирий Саввич пожевал губами, сжал ручки кресла. Встать и уйти?.. Нет, не уйдешь. От этих негодяев никуда не уйдешь. Гнусно, подло, по-дурному попался. В свои шестьдесят-то пять лет! Что скажет Валентина, когда узнает? Как будет потешаться милый зятек? Вот тебе и наука жизни. Вот тебе и незыблемость положения… Учил дураков, а сам оказался глупее всех. Что ж, он готов заплатить. С подлецами лучше не связываться. Продаст дом и сразу же заплатит. Подумал: «За дом получу около шестидесяти тысяч, десять — этим сволочам, не так уж страшно!» Под  э т и м и  понимал и Кушнира, сидевшего со смиренной ухмылкой возле балконных дверей с сигаретой в руке. Сволочь он порядочная. Если бы не Курашкевич, черта лысого получил бы цех! Вот так, Порфиша, чаще вспоминай своего мудрого батю: «Не воздастся… не воздастся».

Нужно было уходить. Он медлил. Знал, что пощады не будет. Капкан захлопнулся крепко. Поднялся с кресла, сделал шаг к двери.

И тут услышал голос Кушнира:

— Есть одно предложение, Порфирий Саввич, если оно вас устроит. Чувствую себя в некотором роде виноватым, Порфирий Саввич, и поэтому хочу помочь. — Курашкевич с горечью глянул на него. Кушнир тоже встал со стула, вдавил в пепельницу на подоконнике окурок. — Сделайте мне услугу, вполне для вас возможную. — Он понизил голос: — Десять тысяч могут быть возвращены, в конце концов, без вас… Если мы сделаем хорошим людям услугу… То есть… вы сделаете…

— Какую услугу? — прохрипел Курашкевич, не скрывая уже откровенного озлобления.

— Нужно пробить в квартирном списке две фамилии. Совершенно законно. Это мои рабочие. Но на ближайший дом у них не получается. А у ихних родителей деньжата водятся. Не поскупятся.

— Сам не можешь?

— Моего слова мало, — сознался Кушнир. — Но люди очень надежные. Пшеничный и Куровский. К тому же — рационализаторы.

— Не те ли, что воруют бронзовые втулки? Мне говорил зятек, — Порфирий Саввич улыбнулся с внезапным удовлетворением.

— Воруют или не воруют — это еще надо доказать.

— Воровство есть воровство! — веско сказал Курашкевич. Возвратился к столу, оперся на него обеими руками, тяжело, массивно. — Толик, дорогой, куда же ты катишься? Я тебя, подлеца, в свое время вытащил из болота, цех тебе доверил, триста пятьдесят рабочих под твое начало, а ты…

— Могли бы и поделикатнее в моем доме, Порфирий Саввич, — недобро посмотрел Кушнир.

— Да не твой это дом, а твоей жены, — цедил язвительно Курашкевич. — Я ведь знаю: ты на ее жилплощадь прописался, а теперь водишь за нос… Радуешься, что вырвешь с этим пижоном, — он кивнул в сторону притаившегося у окна «босса», — у меня десять тысяч кровно заработанных денег. Ворюга ты! Это не тысячи. Это тюремные годы, которые давно по тебе плачут.

— Идите вы!..

— Я-то пойду. А ты подумай, сколько еще веревочке виться? И ты, красавчик в бобочке, помозгуй. Мне уже помирать скоро, мне не страшно. За вас обидно. Гробокопатели вы.

Порфирий Саввич посмотрел на прощелыг с внезапной грустью, с чувством бессилия. Дураки ведь, ничего не понимают: квартира, полная барахла, все есть, холодильник, видать, ломится от жратвы, на книжке — тыщи, «Жигули» в гараже, моторка у причала. Но сами какие-то неуверенные, перепуганные, боятся всех, ночами, поди, прислушиваются к шагам на лестнице. Барахольщики!

Однако Кушнир смотрел на вещи иначе.

— Вы не меня корите, Порфирий Саввич, — неожиданно произнес он с пафосом. — Вы себя распинайте. Так оно точнее будет. Десять лет я под вашу дудку плясал. Разве забыли? Первые приписочки кто меня научил делать? А?.. Кто посылал меня за коньяком, когда приезжали товарищи из треста?.. Кто сооружал себе дворец над Днепром?..

— Так у меня же внучка болеет!

— А у меня душа! — Кушнир ударил себя в грудь кулаком. — Я человек мягкий, с лирическим уклоном, поэзию писал в институте. И ваше умение жить далось мне непросто. Да, да, непросто!.. Вы меня запугиваете тюремными нарами… Ну, коли уж я попаду туда, считайте, что по вашей рекомендации. И только за вами следом, как за родным отцом. — Он брезгливо скривил губы. — А вы, полагаю, человек умный, вам туда тоже ни к чему. И поэтому, дорогой Порфирий Саввич, помогайте-ка нам всем выпутаться из этой неприятной истории. Ваше слово в совете ветеранов много значит. Нынешний зам по быту ваш старый фронтовой товарищ. Короче, две квартиры для моих хлопцев сверх плана — и будем считать дело улаженным. — Он помолчал, глянул на свои длинные пальцы. — И еще просьба к вам… Вернее, к зятьку вашему. Пусть он не будет таким ретивым. Не подкапывается под меня. Вы сами говорили: шумиха с этой реконструкцией скоро уляжется, а нам всем жить нужно. Если он мне будет палки ставить в колеса, не пожалею его. И мои ребята ему все припомнят!

— Да, Толя, большим подлецом ты стал! — Курашкевич рванул на себя дверь и вышел из комнаты.

Он решил сделать еще один визит. Лучше не откладывать. Времени на откладывание уже не оставалось. Шел широким шагом по окутанным вечерними сумерками улице, пытаясь найти душевное равновесие. Теперь визит к Антону Богушу представлялся ему делом первостепенной важности. Не был у него ни разу, но запомнил: тот говорил, что живет на Андреевском спуске между двумя историческими достопримечательностями — собором Растрелли и домиком Булгакова. Двухэтажка возле собора. Найти нетрудно. В таких домах все жильцы знают друг друга.

Постепенно успокаивался. Удар он, конечно, получил жесточайший. И самое гадкое: там, где меньше всего ожидал. От своего выкормыша. Сопляк несчастный! Недоучка с липовым дипломом. Лирик он, видите ли! Но уколол смертельно. Вы, говорит, старики, во всем виноваты. Вон куда хватанул! И в глазах невинность, детская чистота, почти слезы. Ну, ничего, Толечка, на чужом горбу в рай въехать тебе не удастся… Курашкевич все больше обретал уверенность, шок миновал, мысль работала четко. Нужно все хорошенько обдумать, взвесить. Времени осталось в обрез. Спасение было только в одном: немедленно улетучиваться. На Кавказе его и черт с рогами не найдет. Оставалась только Света. Вот где болело больше всего. В этом рушащемся мире, на последних километрах беспощадного жизненного марафона внучка оставалась для Курашкевича единственным согревающим душу огоньком. Жизнь шла к печальному финишу. Дочь озлобленная, чужая, готовая все свои беды взвалить на отцовскую голову. Зять — открытый враг, от этого не жди пощады. Друзей нет. Лишь Светочка была с ним. Для операции он не пожалеет ничего, спасет ее любой ценой. Но тут нужно преодолеть главный барьер — как он понял со слов дочери — и к этому барьеру он приближался сейчас с нескрываемой тревогой. Антон Иванович Богуш. Что бы ни говорил Курашкевич своей дочери, как бы ни убеждал себя в своей невиновности, воспоминание о том дне, когда он бросил трубку в хате связистов и отказался свидетельствовать в пользу Антона, когда особист, капитан Сыромятников, попросил от него только человеческого подтверждения, а не каких-то опасных для него протокольных данных, — это воспоминание жило в нем ноющей раной. Ну, пусть не раной, но все же весьма ощутимой занозой. На операцию Антон вроде согласился. Но, если согласился, то отдаст ли ей всего себя, все свое умение, профессиональную честь? Или вдруг пересилит в нем желание как-то отомстить, наказать Курашкевича? Нет, конечно, это чушь. Но все равно, разговор предстоял не из легких, и Курашкевич готовил себя к любому повороту дела.