Изменить стиль страницы

— А Рейч ничего не знал об этом?

— Догадывался.

— Значит, был антифашистом? — обрадовалась Антонина.

— Нет, антифашистом в том смысле, в каком понимаешь ты, он, думаю, никогда не был. Как и убежденным фашистом тоже. Сперва эта встреча у церкви. Видимо, сработала студенческая корпоративность, мы же были коллегами. Ему, скорее всего, действительно нужны были мои руки, руки хирурга. Он ведь знал, что я умею делать. А потом ситуация складывалась так, что, отдав меня в гестапо, он и на себя лично мог навлечь весьма крупные неприятности, если не сказать хуже. Наверно, стал бояться за свою шкуру. И тут подвернулся удобный для него случай, он помог мне бежать. Вот тогда я и ушел к партизанам… Закончил войну на Полесье. Трижды был ранен, награжден. Вот и все.

Не было и тени фальши в его словах. Антонина ему верила. Верила с радостью, потому что так оно и было, как ей думалось, и не могло быть иначе. Прижалась еще теснее к деду, словно маленькая девочка.

— Какой ты у меня герой, дед! Обязательно напишу про тебя.

Богуш гладил ее, нежно прижимал к себе.

— Лучше об этом не вспоминать, Тонечка.

— Не веришь в мой талант?

— В твой талант я верю, — вздохнул Богуш. — Только таланта, дорогая, маловато. Чтобы описать все, что мы пережили, нужно самому пройти через наши муки и страдания.

— Ой, дед, ну зачем ты так?.. Страдания, муки!..

— А как же?

— Хватит уже страданий и мук. Пусть война будет как воспоминание о вашем героическом подвиге, как песня.

— Не хочу я, Тонечка, такой песни. Легкого счастья не бывает.

— Ну, счастья, может, и не бывает, — задумалась на мгновение Антонина, села удобнее, поправила волосы, одернула на коленях халат. — Ты прав, счастье — дело нелегкое и непростое. Вот ты спасся, а твои друзья погибли. — Помолчала немного, внимательно посмотрела на деда. — Даже подумать страшно: немцы, госпиталь, убийства, пожар в церкви. — Она заколебалась. — Дедуль… Ты знаешь, меня посылают за границу… Я тебе не говорила? В Париж, в ЮНЕСКО, на стажировку. Моя первая большая проба пера.

— Я рад за тебя.

— Но для того, чтобы поехать, я должна подать безупречно чистые документы. Понимаешь? Документы!

Он не сразу понял ее, хотя что-то в ее голосе его насторожило. Ну и что? Нужно оформляться и ехать. Однако она сузила глаза, они стали острые, прицелились куда-то в угол. С документами, оказывается, не так просто, могут быть неувязки. Строгость в этих делах особая, поездка в капиталистическую страну, ответственное задание… Говоря это, Антонина все сильнее натягивала на колени полы голубого халата. В конце концов решилась сказать прямо:

— Дед, у меня могут быть сложности. Из-за… тебя, — тронула его за руку. — Только ты правильно пойми меня!.. Из-за этого немецкого госпиталя.

— Прошлое мое, Антонина, чистое, краснеть за него не буду.

— Знаю… Все у тебя было хорошо. Но если начнут снова выяснять, проверять — сколько времени пойдет на это, ты себе просто не представляешь! Бюрократов хватает…

В ее словах была какая-то доля правды. За долгие свои годы Богуш встречал таких, особенно сразу после войны. Гоняли Антона Ивановича по всяким инстанциям, выспрашивали, почему, как, какая причина? Те, о ком вы говорите, погибли, а сами вы остались целым и невредимым, спрятались в лесу. Как докажете свою правду? Некому подтвердить ваше геройство.

Но то были другие времена. Сегодня никому и в голову не придет возводить на человека напраслину. Правда и справедливость восстановлены полностью…

— Дедуль, ты не сердись, — прижалась к деду Антонина. — И не думай ничего плохого. Я тебе верю. И хочу написать про вас, про тебя и про твоего доктора Рейча, как все было на самом деле. А? — она заглянула Богушу в лицо. — Ты с ним уже говорил? Да, дедуля?..

И тут услышала совсем неожиданное. Такое, что обдало ее недобрым холодком.

— Нет, не говорил. Весь вечер сегодня звонил ему, но, оказывается они были в театре. — Богуш нахмурился и произнес с тревогой в голосе. — Видимо, не желает встречи со мной доктор Рейч.

7

Правду говорят, что через сорок — пятьдесят лет человек полностью меняется, до последней клетки, до последней молекулы. Тот, кого вы знали раньше, никогда не придет к вам через много лет. Ваша встреча будет обманчивой, как бывает обманчивым мираж в пустыне. Не радуйтесь, не спешите к нему. Мираж развеется, пустыня останется пустыней.

Он тоже, как мираж. Только имя прежнее — доктор Рейч. Ничто не напомнило мне того давнего немецкого врача в военном френче, в фуражке с высокой тульей, в начищенных до блеска сапогах. Столько лет память сохраняла точную копию доктора Рейча, десятки, сотни раз моя память восстанавливала последнюю минуту нашего прощания, все подробности того последнего дня, когда он вывел меня к своему автомобилю во дворе госпиталя, отдал мне ключ, сунул на сиденье пистолет…

Сегодня он подал мне руку, но я не узнал ее. Я совсем не такой представлял руку доктора Рейча. Элегантный старик в очках, сияющая лысина, светлый серебристый костюм… Нет, не в этом дело, не костюм и не лысина поразили меня сегодня. Почему я не поверил своей памяти? Сорок лет я ждал этой встречи. Сорок лет продолжалось мое ожидание, и я шел к нему, как по тропинке, надеясь увидеть того, кто спас меня. Я шел по тропинке памяти, стремясь разгадать загадку прошлого. Но, может быть, никакой загадки не было, а все случилось именно так, как я сегодня рассказал моей внучке?..

Наступала весна сорок третьего года. Глубокой ночью я проснулся в своей комнатушке. Слышу, госпиталь тревожно гудит, в коридорах — топот ног, хлопают двери. Я надеваю халат, выхожу в коридор и сразу же понимаю в чем дело: Сталинград! Вечером Рейч мимоходом сказал мне, что в Германии объявлен двухнедельный траур. Фюрер призывает к мести, к решительной борьбе. Всем нужно быть готовыми. Всем без исключения… Рейч сказал это неспроста, и я уже догадываюсь зачем. В последнее время он все чаще отпускает меня в город. Три часа мало? Пожалуйста, четыре. Ровно четыре часа. Документы в полном порядке. Аусвайс на имя врача немецкого армейского лазарета доктора Богуша.

Под вечер в кабинете начальника госпиталя собрались все офицеры. Наверное, был зачитан приказ фюрера, сообщение о траурных днях и о том, как надлежит вести себя после сталинградского поражения. «Это не поражение! Нет! — кричал в коридоре обер-лейтенант Шульце из выздоравливающих. Он со дня на день должен отправиться на фронт и потому ведет себя трусливо-нагло. На меня глядит с презрением, воинственно, но в глазах его я вижу прочно угнездившийся страх, который он постоянно глушит шнапсом. — Мы выравниваем линию фронта! Кавказская группа Клейста еще покажет этим русским, вот увидите!..» Его голос слышен и сейчас, там наверху, невнятный, пьяный. Слышу слово «Сталинград», оно повторяется в разных вариантах, с разными интонациями…

Я иду наверх, в хирургическое отделение. Зачем? Послушать их пьяную болтовню? Может быть, узнаю, что они замышляют. В белом халате я ничем не отличаюсь от других санитаров, от фельдшеров и врачей, лазаретного персонала. Уверенно поднимаюсь по лестнице, иду мимо открытых дверей, вижу тревожные лица раненых. Никто не спит, сидят на кроватях, на подоконниках. И всюду: «Сталинград… Сталинград…» Крепко, значит, досталось от наших!.. В третьей палате группа раненых столпилась возле одной кровати, слышится стон.

Двери в кабинет майора слегка приоткрыты. Там горланят песню. Пьяный рев с нотками грусти и даже растерянности. Я останавливаюсь у двери, вынимаю сигареты, закуриваю. Вскоре пение прекращается. Заговорили о партизанах, снова — проклятия, угрозы: «Никому не давать спуска! Ни дня без возмездия! Убивать, убивать!»

Вдруг дверь распахивается. На пороге — Шульце, пьяный, бледный, френч на нем расстегнут. Увидев меня, он удивленно поднимает брови. Глаза злорадно сужаются.

— Что вам здесь надо?

— Срочно нужен доктор Рейч. В третьей палате умирает раненый.