Еще одна возможность. После замены убийца положил пистолет Голобли в карман и вынес его за кулисы или даже из здания театра. Когда меня арестовали и объявили убийцей, преступник решил, что, подбросив оружие, он сфабрикует неопровержимую улику против меня. Он принес пистолет обратно в «Колизей» и, вспомнив о гвозде, где я вешал полотенце, спрятал его там. Возможно, эту мысль подсказал ему обыск в здании театра. Работники милиции наверняка не скрывали, что ищут пистолет. Таким образом, настоящий преступник мог узнать, что следственным властям уже известно о замене пистолета. Я припоминаю, сам капитан Лапинский заявил, что никто б не стал проверять, совпадает ли номер «вальтера» с номером в разрешении на оружие, если б не директор Голобля. Он заметил, что пистолет, из которого произведен смертельный выстрел, не его.
Я вправе предположить, что пистолет директора Голобли оказался на гвозде какое-то время спустя после убийства и обыска в «Колизее».
К этому выводу меня склоняет и другое. Как могло случиться, что оперативная группа, состоявшая, по словам капитана Лапинского, из самых лучших специалистов, не обнаружила при обыске примитивного, в сущности, тайника? Преступники часто прячут разные предметы за картинами, выключателями, карнизами, подвешивают их к мебели — эти уловки стары как мир. Немыслимо, чтобы «лучшие специалисты» о них не слыхали. Искавшие были убеждены, что я убийца, что именно я спрятал пистолет. Сперва они шли по моим следам. Они, конечно, знали, что во время спектакля и до его начала помреж крутится за кулисами и там следует искать особенно тщательно. Осмеливаюсь думать, что производившие обыск дольше всего рыскали главным образом по сцене и за кулисами, осмотрев все декорации, верхний ярус и задник. Неужели они не осматривали столика, на котором лежал подмененный пистолет?
Утверждать это — значит оскорбить нашу доблестную милицию и подвергнуть сомнению ее квалификацию. Я считаю, что столик наверняка был тщательно осмотрен, а пистолет оказался на гвозде уже после обыска.
Констатация этого факта доказала бы мою полную непричастность к преступлению и стремление истинного убийцы сфабриковать против меня как можно больше улик. Когда завершится следствие, будет составлен обвинительный акт и вынесен приговор, все кончится и убийца почувствует себя в безопасности. Как только преступник узнал, что милиция ищет второй пистолет, пистолет должен был найтись. Именно в таком месте, где спрятать его мог только я.
Мои рассуждения просты и логичны. Эту версию должен был принять во внимание и офицер, ведущий следствие. Однако ему не хватило объективности и умения широко взглянуть на вещи. Перед ним был лишь преступник, которого надо подавить новыми уликами и вырвать признание. Этого капитан Лапинский никогда не добьется, потому что Зарембу я не убивал. Я невиновен и ни за что не признаюсь в приписанном мне преступлении. Неустанно это повторяю и буду повторять.
Прошу Вас, пан прокурор, допросить милиционеров, обыскивавших здание театра. В первую очередь прошу выяснить, осматривали ли они помещение рядом со сценой, которое в театре называют кулисой. В этой кулисе стоит стул машиниста сцены и столик для реквизита. Трудно предположить, что они не заметили этого столика. Прошу также выяснить, насколько внимательно они его осматривали, отодвигали ли от стены, проверяли ли, не спрятано ли что-нибудь под крышкой.
Невозможно допустить, чтобы сотрудники, производившие обыск, этого не сделали и не заметили подвешенного к столику пистолета.
В деле об убийстве Мариана Зарембы, основанном покамест на одних лишь предположениях, каждое доказательство должно рассматриваться с двух сторон: подтверждает ли оно вину подозреваемого или же говорит в его пользу. Обнаружение второго пистолета — это классический пример двойственности доказательства. Оно подтверждает мою вину, если будет доказано, что именно я повесил оружие на гвоздь. Но если пистолет не появился там сразу после убийства (мне неизвестно, проводился ли обыск наутро после убийства или спустя несколько дней), это докажет мою полную невиновность и снимет всякое подозрение в убийстве. Думаю, я вправе настаивать, чтобы офицер милиции именно так вел следствие».
Ежи Павельский закончил письмо, поставил подпись и в тот же день попросил надзирателя переслать прокурору Ришарду Ясёле свое послание.
Назавтра мелко исписанные листки бумаги лежали на столе прокурора. Ясёла внимательно прочитал их и снял телефонную трубку.
— Капитан Лапинский? — спросил он. — Прошу зайти ко мне. Когда сможете? Через час? Хорошо, буду ждать.
— Вот письмо, для вас небезынтересное, — приветствовал прокурор следователя. — Кажется, Павельский отыгрался за вчерашнее. Вам первый раз удалось вывести его из равновесия, а он с лихвой расплатился. Сочинение его удовольствия вам не доставит. Дело не в колкостях по адресу милиции: всякий арестованный ее недолюбливает. Помреж приводит и аргументы, не без оснований отмечая некоторые, мягко выражаясь, погрешности следствия.
Капитан Лапинский пробежал письмо и криво улыбнулся:
— Это действительно реванш. Я же говорил, что он на редкость ловок. Мало того, что выкрутился, но еще и не признался, будучи приперт к стене. Выступил с длиннющим перечнем обвинений.
— Между нами, капитан, он прав. Вы должны были все это проверить перед встречей с арестованным.
— Не счел нужным. Я был абсолютно убежден, что при виде второго пистолета он не выдержит и прекратит бессмысленное запирательство. Я ведь ему же хотел добра. Можно обойтись и без его признания. Материала хватит не на один, а на десять обвинительных актов. Комар носа не подточит. Любые судьи, будь они ангелами или дьяволами, признают его виновным. Я хочу, чтоб он сам признался и спас этим свою голову, мне он даже в какой-то степени симпатичен. Человек много пережил. Двое детей. Влюбился не слишком удачно. Да еще трагедия с голосом. Как тут не посочувствовать. К тому же Заремба был, по-моему, малость шалопай. Женщин имел сколько угодно: блондинок, брюнеток, рыжих, низких, высоких, толстых, худых… Нет, подавай ему чужую жену! Я ж хочу, чтоб Павельский не совал сдуру голову в петлю. Поэтому и подготовил ему встряску. А он по глупости не понимает, да еще на меня набросился. Но по-своему он попал в точку. Вы вот никак его не уговорите взять защитника. Зачем ему защитник? По письму видно, что он за пояс заткнет любого адвоката.
— А… вам не пришло в голову, капитан, что человек, может быть, невиновен?
— Он? Невиновен? Кто ж тогда виновен? Следствие установило, что преступление могли совершить только шестнадцать человек. С этим согласны не только вы, пан прокурор, но и сам арестованный. Остальные против Зарембы ничего не имели. Смертельный враг у него был один — Павельский. Я в его вине не сомневаюсь. Повторяю, мне его жаль, и я хочу, чтобы он получил не «вышку», а лет семь за убийство в состоянии аффекта, вызванного обоснованной ревностью. Это единственное смягчающее обстоятельство, которое может учесть суд, но необходимо признание и чистосердечное раскаяние. Представьте, что вы не прокурор, а адвокат помрежа. Разве не на этом вы построили бы защиту?
— Разумеется. Впрочем, не сомневаюсь, что защита Павельского именно так и поступит, даже вопреки воле обвиняемого.
— Но ведь если Павельский будет упорствовать и не сознается, вы назовете его в обвинительной речи закоренелым нераскаявшимся преступником и потребуете высшей меры наказания.
— Правильно. Признание и хотя бы видимость раскаяния — это для Павельского единственная возможность добиться снисхождения. Здесь что-то, мне кажется, не так. Не могу понять его упорства. Чем больше я узнаю Павельского, тем меньше верится, что это подлый человек. Убить руками жены, влюбленной женщины… Если б, например, Зарембу нашли мертвым в гримерной, я не сомневался бы, что это работа Павельского. Правда, я и теперь убежден в его виновности, но что-то во мне протестует против бесспорных улик. Потому я и не тороплюсь с завершением следствия и передачей дела в суд для рассмотрения в ускоренном порядке.