Изменить стиль страницы

Двумя годами позднее вышла повесть «Ведьма» (1885), в которой мощно зазвучал мотив власти тьмы над деревней (мотив, только намеченный в «Низинах» рядом с основным мотивом власти земли). В новой повести жизнь белорусского села, — первых лет после крестьянской и земельной реформы, — была охвачена гораздо полнее.

Писательница создала в ней привлекательный образ девушки-батрачки, вышедшей замуж за кузнеца и ставшей матерью четверых веселых, здоровых ребят.

Петруся, наконец, счастлива, эта сирота и скиталица, смолоду всегда живая, веселая и жизнерадостная, точно беспрерывно бьющий прозрачный ключ.

Но коротко ее тяжело доставшееся счастье, поздно выстраданное годами бездомной батрацкой жизни.

В деревне она слывет знахаркой.

Помогает она людям бескорыстно, не делая профессии из своего знания лечебных свойств трав.

Но вот засушливый год. У коров пропадает молоко. Кто его отнял? Конечно, ведьма. Если б Петрусю об этом спросили, то она ответила бы тоже, что ведьма отняла у коров молоко.

В деревне заговорили о связи «ковалихи» (кузнечихи) с нечистой силой, и Петруся сама в тревоге: нет ли тут какого-то намека на правду, чиста ли она перед богом?

Она идет в ближайший городок к исповеди и причащается там всенародно, чтобы все видели, что бог не отверг ее.

А на обратном пути четверо подвыпивших Дзюрдзей (точное название повести «Дзюрдзи»), в метель спьяну плутающих в санях по полю и убежденных, что это их «водит» нечистая сила, убивают Петрусю, наткнувшись на нее в снежной мгле.

«Они уничтожили дьявольское наваждение, и нашли дорогу. Они стегнули по лошадям, закричали на них протяжными голосами, быстро двинулись по гладкой дороге и опять исчезли в густой снежной мгле».

«А позади них темнела неподвижным пятном Петруся, жена кузнеца Михаила. Они переломали ей грудь и ребра, обагрили кровью молодое лицо и бросили свою жертву на пустом поле, на широком поле, белому снегу на подстилку, черным воронам на съедение».

Такими фольклорными образами, в ритмах белорусского устного народного творчества заканчивает Элиза Ожешко свою красочную и вместе с тем такую мрачную повесть, овеянную духом народных поверий, преданий, песен, разоблачающую власть тьмы в деревне и кипящую все тем же, но еще сильнее рвущимся из сердца призывом: «света, света — народу!»

Четверых Дзюрдзей судили; картина заседания суда оригинально обрамляет повесть.

И каждого Дзюрдзю приговорили к десяти годам каторги и к вечному поселению в Сибири.

Но разорено гнездо кузнеца.

Но разорены дома и хозяйство Дзюрдзей.

А виноваты ли Дзюрдзи? И кто тут, по-настоящему, виноват?

«Судьи, — между строк гневно взывает писательница, — вынесите свой приговор настоящему виновнику преступления Дзюрдзей, настоящему виновнику смерти счастливой матери четверых детей, виновнику ошеломляющего несчастья кузнеца, умевшего с таким заразительным весельем отплясывать белорусские танцы — метелицу и круцеля!»

Этим уменьем заставить читателя задаться вопросом «кто виноват?» и направить его мысль на поиски самостоятельного ответа были очень ценны для современников многие произведения Элизы Ожешко! А одно из них даже так и озаглавлено. «Кто виноват?».

Кто виноват в невежестве народа и в преступлениях, возникающих на почве этого невежества? («Дзюрдзи»). Кто виноват в нищете деревни? («В голодный год»). Кто виноват в пауперизме городского населения, в том, что этот вот юноша становится вором, а эта девушка вот-вот станет проституткой? («Серенькая идиллия»). Кто виноват в унижениях, которые терпит соблазненная женщина, и в гибели ее «незаконнорожденного» ребенка? («Юльянка»). Всюду «кто виноват». сотни «кто виноват», вплоть до скорбного вопля:, кто виноват в том, что родина моя унижена и порабощена и живет без надежды на скорое освобождение?

Так, от тома к тому, растет, с одной стороны, список мучений, мартиролог народных масс и целых стран, запертых в «тюрьме народов», и, с другой стороны, растет список преступлений существующего общественного строя и злодеяний царизма.

Следующим большим произведением, посвященным белорусской деревне, была повесть «Хам» (1887). Но интерес этой повести, главным образом, психологический; описаний деревенского быта здесь гораздо меньше, чем в «Дзюрдзях».

В «Дзюрдзях» была изображена пореформенная белорусская деревня, в которой уже заметно расслоение. В ней начинают верховодить зажиточные мужики. Так, например, горсточка их, собравшись в местечковой корчме после воскресного базара, обсуждает общественные дела всей деревни и принимает решения, подменяя собой «громаду» (мир); притом у этих зажиточных хозяев уже есть уверенность, что мир не посмеет с ними разойтись. В «Дзюрдзях» писательница вывела и бедняков. Это — многосемейные Яков Шишка и Семен Дзюрдзя. Малоземелье при больших семьях никак не позволяет им свести концы с концами. Ожешко показывает безвыходность положения таких крестьян и деморализующую силу нужды, которая гоняет свою жертву по заколдованному кругу всевозможных, говоря по-белорусски, «недохопов» (недостач), пока мужик не упадет в полном физическом изнеможении, или пока нищета не сломит его с помощью шинкаря и ростовщика. Что же касается положения батраков, то достаточно выразителен в «Дзюрдзях» пример Петруси, которая до ее выхода замуж восемь лет работала у зажиточных хозяев и в панском имении, а «пришла в избу мужа в одной юбке да в порванной кофте», хотя была она на редкость здоровая и сильная девушка, и отличная работница.

В повести «Хам» быт и экономика деревни даны только фоном, на котором разыгрывается драма неманского рыбака, белорусса Павла Кобыцкого.

Зерно идеи этого произведения — в его заглавии.

Наряду с обычным в Польше названием мужика — «хлоп», широкое распространение получило (особенно по отношению к белоруссам и украинцам) гнусное прозвище «хам». На мужика смотрели, как на представителя низшей расы, и в эту бытовую кличку раба вкладывалось презрение людей другой веры, другой, господствующей нации, другого класса.

Даже мещанство — и то смотрело на мужика сверху вниз и, по-своему реагируя на вековое противоречие города и деревни, третировало крестьян как хамов. И как раз в польском мещанстве всегда очень сильно проявлялся этот своеобразный «пафос социальной дистанции», когда дело шло об отношении к мужику. Закоренелость и заскорузлость польского застарелого и застоявшегося, затхлого мещанства не раз получали беспощадную оценку под пером Ожешко и многих других польских писателей.

Элиза Ожешко с первого же своего литературного выступления взяла под защиту забитого белорусского мужика. Она всю жизнь считала крестьянство фундаментом всего здания человеческого общества.

В «Дзюрдзях», пусть риторически, но с глубокой искренностью, она сказала о мужиках, что это — «труженики, чело которых, орошенное потом, по чистоте и величию может равняться с челом, увенчанным лаврами».

В новой повести «Хам» писательница дала образ крестьянина, всем своим существом, своими высокими и вместе с тем простыми душевными свойствами (естественными свойствами здорового духом рядового человека из народа) опровергающего ту гнусную кличку, которая стала у мещан и шляхты бытовым синонимом слова «крестьянин».

Павел Кобыцкий, неманский рыбак — всего лишь простой, неграмотный белорусский крестьянин.

Но в нем есть та ясность духа, которая свойственна людям одиноким, постоянно общающимся с природой.

В нем живо дает себя знать естественное чувство справедливости, и он без малейшего насилия над собой живет по тем вековым представлениям о правде, которые бытуют в народе.

Рано овдовевший, бездетный, он к сорока годам сохранил в сердце столько любви к человеку, что после нескольких встреч с горничной Франкой привязывается всем сердцем к этой видавшей виды женщине с вывихнутой душой, соблазненной когда-то мужем ее хозяйки и развращенной семнадцатилетней жизнью в горничных.

Огромный запас душевных сил, избыток душевного здоровья внушают Павлу бессознательную уверенность в том, что ему удастся спасти ее и, как мы тещ ерь выражаемся, перевоспитать.