Изменить стиль страницы

— Пойду… протяну руку… выпрошу… — шепотом говорила Марта сама с собой.

Выбежав на улицу, она остановилась, задумалась на мгновение и помчалась по направлению к Свентоерской улице… Страх и горе несли ее как на крыльях. Ничего не видя и не слыша, не чувствуя толчков прохожих, не обращая внимания на их брань и удивленные взгляды, она молнией пролетала сквозь толпу и мчалась туда, где ей уже однажды протянули руку помощи.

Наконец она остановилась у ворот дома, в который еще недавно входила с радостью, надеждой, гордостью; глубоко вздохнув, она быстро взбежала по освещенной лестнице и трясущейся рукой нажала кнопку электрического звонка.

Дверь открыла молодая, нарядная, бойкая горничная. Яркий свет ослепил Марту, гул человеческих голосов донесся до нее. Из-за дверей в гостиную слышен был смех и говор множества людей.

— Что вам угодно? — спросила горничная.

— Мне надо видеть пани Рудзинскую.

— Ну, так лучше вам прийти завтра. Сегодня у нас приемный день, гости только что собрались, и пани Рудзинская не может уйти из гостиной…

Марта снова очутилась на лестнице. Горничная затворила за нею дверь. Там, за этой дверью, жила по-настоящему добрая, искренно ей сочувствующая женщина. Но в эту минуту она не могла протянуть ей руку помощи. И это было вполне естественно. Никогда нельзя полагаться на чужое милосердие. Самый лучший человек не может любую минуту своей жизни посвящать добрым делам. Не только занятость и личные заботы, но даже общение с друзьями отвлекают его и мешают быть надежной опорой для ближних, попавших в беду.

Теперь Марта шла, вернее, бежала в сторону Краковского предместья. Она направлялась к доброму книгопродавцу. Но, подойдя к его лавке и заглянув внутрь, она отступила. В магазине было несколько человек: нарядные дамы и веселые мужчины просматривали и покупали книги.

* * *

Это было между семью и восемью часами вечера, в то время, когда движение в большом городе усиливается и город выглядит наряднее. Яркий свет заливает дома и улицы, звучит музыка и говор, толпа заполняет тротуары. Вечерние часы — это половина жизни для населения городов, на небе которых в течение долгих месяцев солнце светит только несколько часов в день.

В Краковском предместье была сутолока, жизнь кипела ключом, чему еще способствовала хорошая погода.

Мелкий мартовский снежок засыпал мерзлую еще землю и очистил небо от белых облаков. Над городом распростерся темный, усеянный звездами полог.

Непрерывный грохот колес на мостовой напоминал раскаты грома. На тротуарах качались волны человеческих голов. На улице было светло почти как днем, потому что, кроме газовых фонарей, изливали целые потоки света многочисленные витрины магазинов.

На главных улицах Варшавы бывает особенно людно именно в эти часы, когда на улицу высыпают и трудящиеся и праздношатающиеся. Трудящиеся спешат отдохнуть или развлечься, а бездельники чувствуют себя в своей стихии: наслаждаются шумом, пестротой картин и сцен, на которые они глазеют, ярким светом, а быть может, и таинственным полумраком вечера. В этой спешащей шумной толпе, вероятно, немало сострадательных людей, но они заняты чем угодно, только не заботой о ближних. Им некогда — ведь день кончается. Их захватил вихрь жизни: развлечения, дела, чувства, заботы. Кроме того, при вечернем освещении не так отчетливо, как при дневном, видны морщины на лицах страдальцев, в потухших глазах отражается свет ламп, создающий иллюзию здоровья и бодрости; шум экипажей и разговоров заглушает голоса измученных людей. Милосердие чаще всего просыпается там, где скелет нужды громче всего постукивает голыми костями и страшнее всего глядит пустыми глазницами.

Вот уже четверть часа Марта бродит по Краковскому предместью.

Четверть часа? Нет, год, столетие, вечность!

Теперь она уже не бежала, а шла медленно, безучастная, безмолвная, с застывшим лицом, тупым и мутным взглядом скользя по лицам прохожих.

Крылья, которые несли ее час тому назад, опустились, она снова чувствовала смертельную усталость. Она шла по освещенным улицам; а над нею, перед ней, вокруг нее, на звездном небе и на земле, везде с немым укором глядело на нее лицо ее ребенка. Она шла, и в уме ее впервые четко вставали слова обвинения. Обида клокотала в ней, превращая скопившиеся в груди слезы в жгучее пламя. Впервые она подумала о том, что люди виноваты в ее беспросветной нужде, что они обязаны облегчить жизнь ей и ребенку. В эту минуту в ней совершенно угасло сознание ее собственной ответственности. Она чувствовала себя слабой, как дитя, бессильной, смертельно усталой.

«Пусть эти сильные, эти вооруженные знанием, счастливые люди поделятся тем, что им дала жизнь, со мной, которой она ничего не дала», — думала Марта, но все еще не протягивала руки.

Встречаясь с какой-нибудь нарядной дамой, она всякий раз высовывала руку из-под складок платка, но не протягивала ее, открывала рот, но ничего не говорила. Боязнь не быть услышанной в уличном шуме лишала ее голоса, и какая-то непонятная сила удерживала руку.

Неужели это был стыд?

А дома бедная, больная девочка стонала и металась на жесткой постели и запекшимися от жара губами, хриплым, замирающим голосом призывала отца.

Две дамы в бархатных шубках быстро шли по улице и весело разговаривали. Одна из них была молода и хороша, как ангел.

Марта остановилась перед ними.

— Пани, — проговорила она, — пани!

Она говорила тихо, но не плаксивым тоном. Она не подумала о том, что надо подражать голосу нищих. Поэтому дамы не поняли, чего ей нужно. Они остановились, только уже пройдя мимо, и одна, обернувшись, спросила:

— Что, пани? Мы обронили что-нибудь?

Ответа не последовало, так как Марта, повернув в противоположную сторону, зашагала так быстро, словно хотела убежать и от этих женщин и от того места, где она к ним обратилась.

Она убавила шаг. На ее пожелтевших, увядших, впалых щеках пятнами проступал лихорадочный румянец. В угасших глазах появился острый, пронизывающий блеск, зарево пылавшего в ее мозгу пожара.

Марта пошла тише и снова остановилась. По тротуару шел мужчина, горбясь слегка под тяжестью богатой шубы. Марта испытующе заглянула ему в лицо. Оно имело добродушное, ласковое выражение и было украшено пышными, белыми, как молоко, усами.

Она снова вынула руку из-под платка — и снова не смогла ее протянуть, сказала только громче прежнего:

— Пан! Пан!

Мужчина, прошедший уже было мимо, вдруг остановился, вгляделся в ее лицо, освещенное светом большой витрины, и понял, чего она просит. Опустив руку в карман, он достал кошелек и стал в нем рыться. Найдя мелкую монету, он сунул ее в руку женщины и пошел дальше. Марта взглянула на милостыню и глухо засмеялась. Ей подали десять грошей.

Этот седой, сгорбленный человек был жалостлив, но разве он мог знать, как велика нужда женщины, обратившейся к нему за помощью? Да если бы и знал, пожелал ли бы, мог ли бы помочь ей? Сколько же раз придется женщине, просящей милостыню, протянуть руку, прежде чем ей удастся из подобных подачек собрать на величайшее для нее богатство — на вязанку дров, пузырек с лекарством?

Марта шла дальше, все дальше, прямая, безмолвная, с монетой в судорожно сжатой руке. Снова остановившись, она смотрела теперь не на прохожих, а на огромную, ярко освещенную витрину. Это был магазин, похожий при искусственном освещении на волшебный замок.

Внутри, между мраморными колоннами, спускались пышные складки пурпурных драпировок; развешанные по стенам ковры ласкали взор яркими красками роз и оленью травы, на фоне их белели статуи, на бронзовых подставках стояли отливающие золотом многосвечные канделябры, возвышались серебряные вазы и бокалы, фарфоровые корзины и хрустальные колпаки, укрывавшие группы мраморных статуэток. Но не эти красоты и богатства привлекли взгляд черных, горящих глаз, проникший сюда с улицы.

У длинного палисандрового стола, заваленного многоцветными пышными коврами, словно огромными венками цветов, стояли два человека. Один из них был хозяин магазина, другой — покупатель. Они оживленно разговаривали. У торговца было веселое выражение лица, у покупателя — немного озабоченное: вероятно, ему трудно было выбрать ковер, так как каждый из них был в своем роде чудом искусства.