Изменить стиль страницы

И с этими словами я оставил кухню. Я слышал, как за дверью поднялся тотчас же невообразимый шум и гвалт. Разом заговорило несколько десятков голосов.

Сходка привела к совершенно неожиданным результатам. Прежние смутьяны-главари почти все без исключения стояли теперь за то, что следует помириться, что не надо вредить будущим поколениям шелайских арестантов, добровольно отказавшись от помощи «добрых людей»; но безголосое обыкновенно большинство, само ничего против нас не имевшее, вдруг заартачилось… Даже такие неизменные друзья и благожелатели мои, как Чирок, Луньков и Ногайцев, кричали:

— Нельзя теперь мириться, никак нельзя!..

Я был в полном недоумении. Но перед самой уже поверкой в нашу камеру вошел Стрельбицкий (незадолго перед тем переведенный, по собственной просьбе, в камеру Башурова) и с чрезвычайным негодованием стал говорить при мне и Штейнгарте о каких-то иванах, ловящих рыбу в мутной воде и подстрекающих «простецкую» кобылку ко всякого рода волнениям (к этой же простецкой кобылке Стрельбицкий причислял, очевидно, и самого себя!).

— Отца с матерью не послухаюсь больше, если скажут: «Выражай, Стрельбицкий, недовольство, подавай голос за Иванов!» И на все законы их плюю с этого дня!

Прислушиваясь к этим речам, я все еще не понимал, в чем дело. Железный Кот горячо подхватил его слова:

— А я так и давно уж наплевал. Потому мы же и в дураках всегда остаемся… Ну, какими глазами я теперь на Ивана Миколаевича стал бы глядеть, коли после всего, что было, после всего нашего кураженья пришел к нему бы и сказал: «Давай мне опять свой табак. Буду и пишшу твою опять есть!» Нет, уж лучше, по-моему, помереть с голода, чем гореть со стыда!

— Вестимо, лучше! — мрачно подтвердил Стрельбицкий.

— А я и табак до сих пор брал и пищу ел, а теперь ото всего откажусь, ото всего! — забасил вдруг поэт Владимиров, срываясь с нар в необычайном волнении.

— Да все, все теперь откажемся! — поправил его Луньков. — Потому они, может быть, изверги; стыда не имеющие, а мы — человеки.

— В чем дело у вас, Луньков? — не вытерпел я наконец, тоже поднимаясь со своего места.

Компания, очевидно, все время хорошо меня видела и нарочно говорила так громко, чтобы вызвать меня на разговор.

— Да в том дело, — закричали разом Луньков, Чирок и Железный Кот, — что не можем мы теперь мириться с вами, Миколаич! Потому с какими глазами пойдем мы к тебе мириться? У них-то бесстыжие шары, а мы совесть какую ни есть имеем. Никак, выходит, нельзя нам с тобой мириться.

Мы с Штейнгартом невольно рассмеялись.

— Ну полноте, мириться всегда можно… Если вы сами признаете теперь, что ссорились с нами по пустякам, что вас напрасно подзуживали иваны, так в чем же затруднение? Мы-то по крайней мере от души будем рады концу этих глупых историй.

— Ой ли? Так как же, ребята? Мириться, что ли? Брать табак?

— Брать!

— Мириться!!! — раздались неистовые голоса… Чирок, Водянин, Стрельбицкий, Луньков и другие со всех ног кинулись в коридор пропагандировать новое решение. Оставалось не больше пяти минут до поверки, во время которой староста должен был дать Шестиглазому, тот или другой ответ.

— Мириться!

— Бра-а-ать!! — доносились из коридора шумные голоса. Штейнгарт поглядел на меня с улыбкой.

— Ну, как можно сердиться на этих взрослых ребят? Настоящие, право, дети, да и только!

IX. История из Рокамболя{22}

Не успели закончиться описанные треволнения столь блестящим примирительным аккордом, как однажды вечером, вскоре после поверки, в тюрьме случилось крупное событие, снова перевернувшее вверх дном обычное тихое течение жизни. Внезапно в одной из далеких камер послышался сильный шум, стук в двери, крик арестантских голосов в оконную форточку. В нашей камере все повскакали на ноги.

— Где это? Что-нибудь случилось… Звоните, ребята, — у них звонок, должно быть, оборван…

— Кричи громче надзирателя! О, чтоб черти его задавили, куда он девался?

— Чай, должно быть, ушел пить за ворота…

Наконец по коридору опрометью промчался дежурный. Один раз, и два, и три… Загремели ключи… Отомкнули какую-то камеру, и мимо нас надзиратели проволокли по коридору, с помощью арестантов, трех человек, похожих на трупы. К дверному оконцу нашей камеры теснилась куча народа, толкаясь и наперерыв силясь в него заглянуть.

— Что там такое? — Мертвяки…

— Из какого номеру?

— Из шестого. Вон Быков прошел…

Это был номер, где жил Валерьян. Мы с Штейнгартом страшно обеспокоились… Однако не прошло и десяти минут, как нашу дверь также отомкнули, и надзиратель позвал Штейнгарта в больницу. Все кинулись с расспросами…

— Дурно сделалось со Стрельбицким, Липатовым и Китаевым, до такой степени дурно, что, кажись, помирают.

— Ну, обожрались, должно быть, проклятые, баланды, — решила кобылка, сразу успокаиваясь. — Вишь ведь, дорвутся кажинный раз, словно два года крошки в рот не брали!..

А дело между тем было несравненно серьезнее. Штейнгарт всю ночь оставался в больнице. На следующее утро, только прошла поверка, по тюрьме пронесся слух, что Липатов, Китаев и Стрельбицкий отравлены и что отрава положена была в чай.

— Н-ну?.. Кем? Как? За что?

— Живы еще аль померли?

— Живы. Митрий Петрович отходил.

— Вот выдумают чепуху! Откуда здесь отраве в тюрьме взяться? — презрительно промолвил Юхорев. — Чешут язык до той поры, покаместь сами себе петли на шею не наденут.

— Прямо из Рокамболя история! — сочувственно поддержал его Тропин, скаля зубы.

Остальные обитатели нашей камеры имели растерянный вид и не знали, что думать и говорить. Я поспешил к Башурову, и вот что Валерьян рассказал мне:

— Я пришел вчера вечером, перед самой поверкой, в кухню заваривать чай. Азиадинов в последнее время ужасно за мной ухаживал, небывалую любезность обнаруживал. «Не хотите ли, — спрашивает, — Валерьян Михалыч, ложку-другую молока, у меня от больничных порций осталось?» И почти насильно всучил мне котелок — на дне две ложки молока; признаться, мне не хотелось и обидеть его отказом после всех этих историй… Как вдруг подлетает Карпушка Липатов: «Господин, вам ведь ни к чему эти две ложки, а у меня в спине косточка вырасти от питья может». Посмеялся я и отдал ему, на свое счастье, на его беду. После поверки вынимает Карпушка из-под халата котелок и торжественно провозглашает: «Кто Карпушке поклониться хочет — чай сегодня молосный пить?» Стрельбицкий с Китаевым тут как тут: «Мы самому богу кланяться не любим, а коли хочешь нам товарищем быть, наливай по чашке». И стали чаевать. Через полчаса и схватило всех троих. Карпушка, должно быть, больше выпил — повалился как мертвый, и глаза даже закатились. Китаев же все время стонал, хватаясь за живот. Странно даже видеть было, что такой здоровенный мужчина хныкал, точно баба: «Ох, братцы, смертонька моя подошла! Ох, обкормили варвары!» Стрельбицкий тоже все время находился в сознании и хоть выносил, по-видимому, не меньшие муки, не терял мужества. Только грозился все сломать шею Азиадинову и Юхореву, когда выздоровеет.

— Юхореву? При чем тут Юхорев?

— А кто же, как не он, сволочь? — заголосила вся камера, слушавшая рассказ Башурова. — Он, гадина, отраву у нас в тюрьме развел, некому больше! Одна их шайка: Юхорев, Землянский да Азиадинов!

— Ежели я заступался за их, так нешто я знал за имя этакое дело? — Зарычал, поднимаясь с нар, смущенный донельзя Быков, обращаясь в мою сторону. — Я за правду только стоял, за свою обиду.

— А все же, ребята, надо раньше обследовать это дело, — заговорил мой горный начальник Пальчиков, тоже принадлежавший втайне к почитателям Юхорева. — Может, другие виновники сыщутся, черная их немочь побери! Как можно с бухты-барахты на человека этакую вину возводить? Пущай настоящие врачи обследуют и скажут; может, это и не отрава еще вовсе, чтоб ее язвой язвило!