Изменить стиль страницы

— Это само собой, — подхватил и Быков, — можно человека и. без вины завинить, мало разве примеров… Сразу так нельзя говорить: Юхорев, Юхорев… А может, и другой кто.

Я вполне согласился с этим мнением и отправился в лазарет узнать о состоянии здоровья больных и расспросить обо всем Штейнгарта. Последний не сомкнул глаз в течение ночи и еле стоял на ногах от утомления. Ночью в больнице происходило следующее. Явившись осмотреть больных, он нашел ясно выраженную картину болезни: рвота, судороги, расширенные зрачки, жжение в горле, томительная жажда… Конечно, не будь предшествовавших разговоров о яде, о мечте арестантов обокрасть больничную аптеку, Штейнгарт, несмотря на все эти яркие признаки, бродил бы как впотьмах, но теперь ужасное подозрение пришло ему в голову. Тотчас же послал он за Лучезаровым. Последний явился немедленно, сильно взволнованный и встревоженный.

— Что тут такое? Неужели и к нам забралась азиатская гостья? Ведь не было еще случаев холеры в Забайкальской области.

— Это не холера, но не лучше холеры, — отвечал Штейнгарт, — это отравление…

С бравым капитаном чуть не случился апоплексический удар.

— Невозможно… В моей тюрьме? Вы ошиблись.

— Смотрите сами.

И Штейнгарт показал ему медицинский учебник с подробным описанием симптомов отравления атропином.

— Откуда же они достали, мерзавцы, яд?

— Об этом вы подумаете после. А теперь, если желаете спасти отравленных, вы должны принять на свою ответственность способ лечения. Средство должно быть употреблено героическое: тоже яд — морфий.

— Но так ли уж плохо их положение?

Штейнгарт повел его в комнату, где лежали больные. Карпушка уже начинал хрипеть, Стрельбицкий еле поворачивал головой, а Китаев жалобно стонал:

— Батюшка начальник… Спаси… Будь отцом родным!..

— Делайте все что хотите, только спасите их! — круто повернулся Лучезаров к Штейнгарту в сильном волнении.

Последний тотчас же приступил к работе. Землянский был в отлучке — он накануне уехал в завод, отпущенный Лучезаровым на три дня в гости.

Бравый капитан глядел на все с страшно растерянным видом и то и дело подходил к Штейнгарту с вопросами:

— Но как же вы полагаете? Что же это наконец такое?.. На кого думать?

Штейнгарт только пожимал плечами.

— Мое дело констатировать факт, а теперь — ухаживать за больными. Во всем прочем вы хозяин. Одно я позволю себе порекомендовать вам: собрать рвоту больных, в сосуд и запечатать.

— Совершенно верно! Обязательно! Биркин, Биркин! И знаете, что: я пошлю сейчас же отобрать и тот котелок, в котором был чай, быть может, его осталось хоть немного…

Но мысль эта явилась бравому капитану уже слишком поздно: котелок оказался чисто вымытым и вытертым кем-то насухо. Как ни скрывал Штейнгарт от арестантов характер и название болезни, через полчаса все уже было известно в больнице. Сам Лучезаров, как только отравленные обнаружили признаки выздоровления, снисходительно присаживаясь к ним на койки, говорил:

— Непременно разыщите мне этих мерзавцев отравителей! На первой же осине повешу их… Только поправляйтесь, поправляйтесь, друзья!

Китаев, Карпушка и сам мрачный Стрельбицкий были поражены и приведены в умиление ласковым обращением с ними грозного начальника; растроганные, они целовали ему руки и клялись, что, если встанут на ноги, сделаются образцовыми арестантами. Китаев все продолжал охать и жаловаться, хотя, особенных страданий уже, казалось, не испытывал; вся ненависть Стрельбицкого обратилась теперь на Юхорева, и он говорил, что выпустит ему кишки, «людскому сомустителю». К Штейнгарту он относился теперь с неподдельной симпатией, широкой, мягкой улыбкой встречая каждое его появление и величая спасителем. Один только Карпушка Липатов, казалось, даже радовался случившемуся.

— Я чувствую, господин дохтурь, что эта самая яда мне на пользу пошла, — объяснил он Штейнгарту, — потому она кровь по костям разогнала. Вот ежели б вы еще мне той ханании дали, которую почесть в рот лили, так я знаю, что настоящим бы тогда человеком стал! Теперь оно бы самая точка — мою болесть лечить. Но вы, господин дохтурь, скупой… вы по губам только меня помазали, а чтоб, значит, окончательно Карпушке спину выправить, так этого вы не хотите… А уж я вам говорю, что теперь самая что есть точка подошла для моего лечения, потому яда эта… она кровь по костям у меня разогнала.

Словом, поутру вся тюрьма говорила про «яду», и за спиной Юхорева все единогласно называли его имя, называли с самой искренней ненавистью к нему, открыто утверждая, что Азиадинов с Юхоревым хотели отравить Башурова, меня и Штейнгарта, но что судьба решила иначе, и на удочку попался несчастный Карпушка да двое из юхоревской же шайки… Даже надзиратели указывали на Юхорева. Однако Шестиглазый, для которого «справедливость была выше всего на свете», решился пока арестовать одного Азиадинова, как непосредственно давшего Валерьяну Башурову молоко, от которого произошло отравление. Повар-татарин посажен был немедленно в темный карцер, лишен горячей пищи и закован в. ручные кандалы. Сам начальник посещал его во время каждой вечерней поверки и грозно убеждал сознаться и выдать единомышленников. Но Азиадинов упорно стоял на своем:

— Без вины страдаю, господин начальник! Знать ничего не; знаю, ведать не ведаю.

Обходя во время поверок камеры, Шестиглазый бросал каждый раз на Юхорева пытливо-пронизывающие взгляды, но тот, вытянув руки по швам, стоял, как всегда, непроницаемо-холодный на вид, не вздрагивая ни одним мускулом. Впрочем, несмотря на эту ледяную маску, пристальное наблюдение могло все-таки открыть, что и он временами волновался и чувствовал некоторый страх. Раз утром по тюрьме прошел слух, что Азиадинов решил дать какие-то чистосердечные показания; и вечером того же дня, перед самой поверкой, кобылка всколыхнулась, как один человек, от новой сенсационной вести: Юхорева поймали на месте преступления…

— Кто поймал? В чем?

— Огурцов… Юхорев на подоконник карцера вскочил и, оглянувшись кругом, зачал уговаривать Азиадинова по-прежнему во всем запираться, обещая заплатить ему двадцать рублей…

Выйдя на двор, я действительно увидел у ворот Огурцова, в сильной ажитации разговаривавшего о чем-то с надзирателями; он просил их немедленно доложить начальнику о необходимости сообщить ему неотложное дело. Завидев меня, Огурцов радостно закричал:

— Поймал, Иван Николаевич, поймал-таки суку!.. Я говорил ведь вам, что не я буду Огурцов, коли рано или поздно не отплачу. Вот и дождался точки! Я день и ночь следил за имя, сволочами!

Белое, жирное, в обычное время апатичное лицо Огурцова разгорелось радостным оживлением; большие черные глаза мстительно сверкали, кулаки судорожно сжимались… И я невольно подумал: а ведь давно ль еще это был наивный, простенький юноша, которого не иначе все называли, как «дурочкой»? И вот что сделала из него жизнь, эта ненормальная, проклятая тюремная жизнь!

Не успел я, однако, ответить что-нибудь Огурцову, как ударил звонок на поверку и арестанты начали строиться посредине двора в шеренги. Шестиглазый на этот раз недолго заставил себя ждать, и под воротами появилась его видная фигура.

Прежде всего он вызвал в караульный дом Огурцова и долго с ним о чем-то беседовал. Затем началась поверка в обычном церемониальном порядке. Ожидали, что будет что-нибудь сказано или объявлено после прочтения наряда, но бравый капитан продолжал хранить все то же грозное молчание, и послышалось только короткое:

— Разводить арестантов по камерам!

Все разошлись в некотором недоумении, не то чем-то недовольные, не то с затаенной тревогой. В камерах снова выстроились двумя рядами, но не было слышно ни обычных шуток, ни перебранок. Я невольно покосился в сторону Юхорева. Присев в ожидании поверки на краешек нар, он нервно барабанил по ним пальцами, и лицо его показалось мне темнее обыкновенного и как будто несколько осунувшимся… Никто из товарищей не глядел на него, и он также ни с кем не заговаривал. Молчание было так тягостно, что все словно обрадовались, когда раздалась оглушительная команда: «Смирна!» — и Лучезаров не вошел, а вбежал быстрыми, беспокойными шагами. Не глядя никому в лицо, он совершил обычную церемонию, обошел камеру, заглянул за перегородку, понюхал там воздух. Оттуда он вышел тихим, замедленным шагом… И лишь подойдя к двери, вдруг обернулся и произнес зычным, повелительным голосом: