Изменить стиль страницы

XIII. Чирок

Мне живо помнится один вечер. В камере шел обычнейший разговор о том, что «у нас-де дурное правительство — не выпускает арестантов на волю, а держит их до срока в тюрьме и всячески стязает». Кто-то спросил меня: что я об этом думаю? Признаюсь, я затруднился ответом на заданный так прямо вопрос.

— Ну, кого б вы из нас выпустили? — смеясь, спросил Гончаров. — Вот сейчас кого бы на волю выпустили?

Я оглянулся кругом и назвал своего соседа Кузьму Чирка, предмет общих шуток и насмешек, человека, казалось мне, вполне безобидного, попавшего в каторгу по какой-нибудь судебной ошибке. Все разразились оглушительным хохотом при моем ответе.

— Вот нашли черта! Да знаете ль вы, сколько он народу побил? Он не сказывал вам? Вы не смотрите, что он тихонький да ласковый, как теленок. В этой пермяцкой голове много хитрости заложено!

— Не верь, не верь, Миколаич! — закричал Чирок, лукаво ухмыляясь, — правду ты истинную молвил, святую правду. Давно б такого старичонку, как я, выпустить на волю пора!

— Да! чтоб ты еще пятерых спать навеки уклал?

— А разве вы пятерых, Чирок, уложили? — спросил я.

— Слухай ты их, Миколаич, они тебе наскажут. Я совсем безвинно страдаю.

— За что же?

— За брата. Он полюбовницу убил, а я подсобил ему в мужнин погреб ее спустить.

— Да, живую спустить подсобил.

— О, дьявол чернопазый! Чего врешь? Живую… И не дыхала даже, удавлена была! За что ж бы меня на одиннадцать всего лет засудили, а Егоршу на восемнадцать? За укрывательство только одно и пришел я в каторгу.

— Ну, а расскажи, брат, как ты черемиса-то задавил.

— Какого там еще черемиса?

— Да такого, за воз-то сена…

— Молчи, дьявол, молчи! Ведь он запишет, Миколаич-то…

— Нет, не запишу, Чирок, расскажите.

— Не омманешь?

— Не обману. За что вы его задавили?

— За шею, вестимо… Как же не задавить было проклятого? Поехали мы с Егоршей да с другим еще братишкой, Васькой, по сено… то-ись по чужое. Вот наворотили два огромадных воза и едем домой. А навстречу черемис этот самый. Как тут быть? Что тут делать? Оставить так — донесет ведь шельма, в тюрьму придется идти. Ну, взяли мы и накинули на, шею ему удавку.:

— А расскажи еще, как мужика-то ты за голову сахару укокошил?

— Это еще чего поминать. Робячьим еще делом было, какое это преступленье?

— Все-таки расскажите.

— Приехал к тятьке знакомый мужик в гости, пьяный-распьяный. Покаместь он с тятькой сидел да водку пил, мы, ребятишки, нашли у него в санях кулек с разными сластями. Голова там целая сахару была, пряники… Только хотели было уволочь кулек, глядь — он выходит, хозяин-то то-ись. Еле ноги передвигает, тятька под руки его ведет. Сел кое-как в сани. «Прокати, говорим, дяинька!» Уселись мы с ним и поехали. Лошаденка сама дорогу знает, бежит куда надо. Вот я взял вожжи-то, да и накинул ему, сонному, на шею. Он и захрипел. Мы сейчас лошадь остановили, кулек сцапали — и наубёг. А лошадь домой. Так мертвого его привезла. Ну, тятька-то, надо быть, сдогадался, призвал нас и пригрозил кнутом: «Молчите, сучьи дети!» Так и не узнал никто. Задавился сам, пьяный, да и все тут.

— А сколько вам лет было тогда, Чирок?

— Я по одиннадцатому был году, а Егорша по восьмому.

— Ты, значит, удавочкой все больше орудовал? Молодец, Кузьма!

— Он и топориком, братцы, умел девствовать, — поправил Тарбаган. — Расскажи-ка, Кузьма, как другого-то мужика топором ты в боковину двинул.

— О, гаденыш проклятый! Творенье паршивое!

— Нет, уж рассказывай, брат, рассказывай, коли начал, — галдела вся камера, — а нет, так ведь живо подкуем. Эй, Железный Кот! Подковать его надо!

«Подковать» — это значило щекотать пятки, чего Чирок смертельно боялся. Он моментально вспрыгивал на ноги и начинал бегать по нарам, грозя всем наступающим своими дюжими кулаками.

— Падсту-пись-ка только! — кричал он нараспев. — Я покажу! Даром что старичонко…

Но враги приближались со всех сторон. Никифор, Семенов, Железный Кот заходили с боков; Парамон надвигался, прямо, грозный и решительный… Чирок, прижатый в угол, готовился к жаркому бою, но внезапно какой-нибудь Тарбаган кидался ему под ноги, все на него налетали, валили после долгого и упорного сопротивления на нары и «прибивали подковки». При этом Чирок орал так немилосердно, что должны были затыкатъ ему рот из опасения, что услышит надзиратель. Наконец Чирок просит-таки пощады и, кашляя и бранясь, усаживается на свое место рассказывать, как он мужика топориком двинул.

— Чего тут рассказывать-то? Из-за межи спор вышел. Он на меня со стягом кинулся… Мне што ж, зевать, что ль, было? Я и махнул в него топором и угодил прямо в боковину. Тут же из подлеца и дух вышел. Меня втапоры и суд оправдал, потому свидетели были.

— Записывайте, Миколаич: это уж которая душа-то?

— У него еще есть. Вчера ночью мне сказывал… Раз… — заводил было Парамон, но Чирок принимался так усердно тузить его и между ними начиналась опять такая возня, что к форточке подходил надзиратель и прикрикивал на буянов. Возня затихала, беседа прекращалась, и большинство мало-помалу засыпало. Только Чирок, Парамон и Железный Кот, сойдясь в кучку на противоположных нарах, где было место кузнеца, долго еще, иногда до поздней ночи, сидели, сложив по-турецки ноги и посасывая цигарки и трубки, и беседовали между собой таинственным полушепотом. Это Чирок рассказывал о своей молодости… До меня доносились отрывки этих рассказов, и часто я вздрагивал от невольно охватившего меня ужаса, а иногда, напротив, готов был смеяться самым искренним и добродушным смехом.

Личность Чирка вообще представляла какую-то причудливую смесь серьезного с шутливым, комизма с трагизмом, чисто детской наивности и простодушия с самой хитрой плутоватостью и лукавством. Природный ум и лукавство светились в этих серых, всегда с любопытством смотревших глазах, глядели из складок морщинистого лба и углов большого неуклюжего рта, оттененного жесткими, рыжеватыми усами; но в то же время от этого бледного худощавого лица с длинным, как у лошади, черепом, от всей мешковатой, переваливающейся с ноги на ногу и прочно скроенной фигуры веяло чем-то таким простым и хорошим, что редко кто не любил Чирка. Служа предметом вечных и всеобщих насмешек и отругиваясь порой как самый последний извозчик, Кузьма, даже в минуты яростного гнева бывал, в сущности, безобиден, и самые ужасные его ругательства вызывали один хохот. В бранных словах он был большой знаток и мастер; они почти не сходили у него с языка и, однако, не имели в его устах того страшного характера, как, например, у Семенова, или циничного, как у Тарбагана. За несколько лет общей жизни в Шелайской тюрьме я сильно привязался к Чирку, и среди многих треволнений и испытаний всякого рода, о которых будет речь впереди и которые не раз заставляли меня переменять мнение о других арестантах, Чирок всегда оставался в моих глазах все тем же незлобивым и добродушным Чирком, тем же верным и надежным приятелем, никогда не сующимся ни в какие арестантские дрязги. А между тем на воле этот же самый шут Чирок отправил на тот свет с десяток душ и теперь не чувствовал в том ни малейшего раскаяния…

Долгое время я не понимал, почему его дразнят, между прочим, Сахалином, говоря, что скоро и его туда повезут к сестре. Я думал, что это не больше как шутка; но, прислушиваясь раз к таинственному ночному шепоту, узнал из уст самого Чирка следующее объяснение этим насмешкам:

— Из-за Лукейки-то я и пропал больше. Еще экосенькой вот девчонкой она чистый разбойник была. Шары большие, так и горят, глядеть страшно… Лет семнадцати связалась с бродягой Сенькой Пелевиным и зачала с им дела крутить! Я в их круг не мешался, потому я больше на тихой манер норовил: в клеть али в анбар в чужой залезть, чужих баранов али гусей пошарить… Где сено, где дрова… Ну, и пшеницей и чебаками тоже не брезговал… — Среди слушателей тихий смех.

— А чтоб убивать, так уж разве неминучее дело. Так я и тогда удавочку больше в ход пущал али сулему.