Изменить стиль страницы

Напрасно я пытался доказывать, что земля движется одновременно вся, всей своей массой и равномерно во всякой точке; напрасно приводил обычный пример, что когда едешь на машине, то представляется, будто стоишь на одном месте, а земля от тебя убегает. Чем яснее, казалось мне, доказывал я свои положения, тем больше Парамон волновался и сердился… Однажды, думая поразить его, я, с своей стороны, указал ему одно место в книге Иова,{25} где говорится, что бог ни на чем утвердил землю, повесив ее в воздухе; в ответ на это он отыскал другие места в Библии, говорящие о неподвижности земли и подчиненности ей солнца и звезд. Никаких иносказательных толкований он принимать не хотел и разражался в конце концов страстной филиппикой{26} против науки.

— Вся эта высокоученость гроша медного не стоит! Нынешняя наука дошла до того, что и бога нет!

— Вы пустяки говорите, Парамон, — отвечал я, — нет такой науки, которая бы доказывала, что нет бога; наука не занимается такими вопросами.

— Как! Я сам встречал ученых, которые говорили это!

— А разве и из совсем неученых людей, из арестантов например, — нет таких, что в бога не верят?

— Ну, уж я больше на собственные свои уши полагаюсь. Поверите ли, братцы, — обращался вдруг мой оппонент ко всей камере за сочувствием, — один ученый доказывал мне в Питере, что человек произошел от обезьяны… Да, дурак он! Подумал бы он о том хоть, что обезьяну надо б по крайней мере раз в месяц брить, чтобы она походила на человека!

Все разражались единодушным хохотом, и Малахов глядел победителем. Два-три человека из молодежи были, правда, на моей стороне, но и они боялись слишком явно высказываться в пользу науки; старички же поголовно сочувствовали взглядам Парамона и заодно с ним возмущались внутренно моим вольнодумством. Один только Гончаров посмеивался и уклончиво говорил:.

— Ну, а я всему верю… всему готов верить… Потому вопрошаю хорошо: что мы такое? Долбешки, пни таежные — ничего больше! И в головах у нас есор[39] один!

Гончаров был ум чисто практический, мало интересовавшийся отвлеченными умозрениями, но зато другим дававший в этом отношении полную свободу. Парамон, напротив, был идеалист. Несмотря на солидность манер и всей фигуры (ему было под сорок), он был в высшей степени страстный и увлекающийся человек, ни в чем не знавший меры. Говорил он обыкновенно с пафосом, приподнятым несколько слогом, воодушевляясь и искренно волнуясь, и красноречием своим умел иногда наэлектризовать не только слушателей, но и самого себя. Тогда у приходилось говорить уже совсем несуразные вещи к, однажды он рассказал нам следующую историю.

Возвращался он с товарищем домой из Питера. Заходит в какую-то деревню и в одной хате видит больную женщину, не встававшую уже несколько лет с постели. Родня больной обращается к прохожим с вопросом, не знают ли они какого средства от этой болезни. Парамон и его товарищ ребята были молодые, легкомысленные, всегда готовые пошутить.

— Вот я и отвечаю: как не знать! Сделайте только так, как я вам скажу. Испеките мне из пшеничного теста куклу. Те, конечно, с полным удовольствием того же дня изготовили мне огромаднейшего статуя. Удалил тогда всех из горницы, положил на больную эту куклу помолился перед образом… Нужно же было что-нибудь для виду сделать! Призываю потом снова всю родных и говорю, что куклу эту я с собой возьму, а что больная вскоре-де будет здорова. Надавали мне тогда на дорогу всяких припасов, даже денег сколько-то дали, и мы отправились с товарищем дальше. Посмеиваемся про себя. Останавливаемся на пути закусить. Решили и куклу отведать. Вот отламываю я от нее руку… и что же, братцы, думаете? Вижу — кровь!.. Отламываю другую руку — живая человечецкая кровь!.. Вот, ей-богу, правда!.. Испугались мы тут, побросали куклу и все припасы; и убежали. Но что же случилось между тем? В самый тот час, как мы куклу ломали, женщина та, больная-то, с постели совсем здоровой встала, — ну вот, ей-богу же, не вру!.. Пусть-ка ученые объяснят это, а? Пускай попробуют!

Рассказ этот произвел на слушателей огромное впечатление; но меня лично заинтересовал он в другом смысле. Я чувствовал, что в нем не все обстоит благополучно, что тут скрывается один из тех секретов, с помощью которых создаются обыкновенно всякие легенды и народные суеверия. Часто приставал я после этого к Парамону, прося еще раз рассказать историю о кукле; он каждый раз отговаривался, лукаво подсмеиваясь над моим любопытством. Но однажды, уже полгода спустя, в минуту счастливого настроения и расположенности ко мне он прямо мне признался, что насчет крови-то тогда приврал.

— Все правильно обсказал, как было. Только вот насчет крови прибавил — пошутил, — объяснил он, несколько конфузясь, хотя я отлично помнил, что тогда он не думал шутить.

Одно обстоятельство заставляло меня прощать Малахову все его недостатки и нелепости: это его несомненная неиспорченность, сравнительно с остальной арестантской массой. Я знал, что в каторге он за убийство; но уж один тот факт, что сибирский суд приговорил его (и раньше бывшего поселенцем) всего к шести годам каторги, говорил несколько в его пользу. Общее мнение арестантов о Малахове было, что он человек честный и самостоятельный. Сам Парамон любил похвалиться, что мошенничеством никогда не занимался, что и в будущем твердо надеется на свои руки. В общем, нрав у него был далеко не мрачный; под внешней серьезностью таилось много юмора и подчас чисто ребяческого легкомыслия. Поострить на, чужой счет, «потереть волынку», как говорят арестанты, повозиться с «Чирком, раззудить его, заставить вступить с собой в перебранку и даже полезть в драку — было любимым занятием Парамона.

— Ты чего не на свое место онучи положил? — якобы грозно спрашивал он Чирка.

— А ты что за барин такой выискался? — отвечал тот.

— Убери, говорю, тебе, сейчас убери, не то рожу твою сопливую оботру ими. Ты знаешь, кто я такой?

— А кто?

— Я Парамон Малахов! Я — родословный! А ты кто? Бро-дя-га?

— Какой я бродяга? Перекрестись пойди да выспись.

— Ты на житье был в Ишим сослан и оттуда подкопом в Ялуторовскую тюрьму бежал, чтоб майдан снять!

В камере общий хохот.

— Он собаку съел, ты не знаешь, Парамон? — вступается Яшка Тарбаган.

— Молчи, гад! — кричит на него Чирок. — Туда же, творенье паршивое рот разевает.

Нужно сказать, что Чирок был вечным предметом насмешек со стороны товарищей за свой побег из вольной Алгачинской команды. Уморительно рассказывали арестанты историю этого знаменитого побега. Только выпущенный из тюрьмы, подвыпил он на последние деньги и, взяв в товарищи татарина Малайку, пустился немедленно в дорогу. Днем беглецы лежали в кустах, ночью шли вдоль телеграфной линии.

— Мы еграфом, еграфом пойдем, Малайша!

На вторую ночь оба сильно проголодались, подошли к деревне и увидели впереди что-то белое.

— Малайша, Малайша, — шепчет Чирок, — ведь это баранша… Вот бог послал нам!

Подкрадываются, хотят схватить предполагаемого барана — и вдруг на них кидается с лаем огромная белая собака… Насилу Чирок с Малайкой ноги унесли. На третий день их арестовали, вернули в Алгачи, «дали по пятидесяти» и посадили до конца срока в тюрьму. С тех пор арестанты не давали Чирку покоя: лаяли на него собакой, блеяли бараном, куковали кукушкой, называли его, шутя, бродягой (у каторжных издавна существует вражда к бродягам по призванию). Шутники рассказывали даже, что он съел-таки собаку, но на месте преступления оставил хвост, по которому и был уличен; что за ужин из собачины он отлучен попом от святых тайн и что собачий хвост припечатан к его статейному списку….

Чирок относился довольно хладнокровно ко всем подобным рассказам и насмешкам и в шутку только показывал иногда вид, что сердится; один Малахов умел раззудить его и довести, что называется, до белого каления.