— Хочу еще добавить, — сказал я, — что никакого повышения цен на продовольствие я не допущу, а за спекуляцию буду строго наказывать.
Имею ли я право делать такие заявления и как буду наказывать спекулянтов, я не знал, — просто мне вспомнились отощавшие детишки на нижних улицах города, и предупреждение вырвалось само собой. А произвело оно впечатление на всех, даже на самых замкнутых лицах проступило беспокойство. Больше они ко мне с просьбами не приставали, если не считать просьбой неожиданное выступление ксендза. Преодолев заметную робость, он сказал:
— Нам известно отрицательное отношение советского командования к религии, к слову божию. Тем не менее я беру на себя смелость просить господина коменданта разрешить богослужение в католическом храме.
— Разрешаю! — обрадовался я, что могу хоть в чем-то пойти им навстречу. — Молитесь сколько угодно. И не только в католическом. В любой церкви, — кто хочет, пусть молится. При одном условии, — спохватился я, — чтобы в слова божьи не вплеталась клевета против Красной Армии и хвала гитлеровскому государству.
Ксендз не ожидал от меня такого ответа. Это видно было по его озадаченному лицу. Он даже переспросил Лютова, правильно ли меня понял. Только после этого просиял и заверил, что молиться будет только об успехах доблестной Красной Армии.
Приободрилась и вся делегация. Поднялся Хофнер, за ним остальные, но я показал им, что вставать рано, пусть посидят.
— Пользуясь нашей встречей, хочу объявить вам, что головой Содлака я назначил господина Дюриша.
Все обернулись к Дюришу с приветливыми улыбками, явно одобряя мой выбор.
— Прошу, — продолжал я, — всех оказывать ему всяческую помощь. А любое противодействие ему буду рассматривать как нарушение приказа коменданта.
Опять все хором заверили меня, что о противодействии не может быть и речи.
— К служащим магистрата просьбу — немедленно приступить к исполнению своих обязанностей… Еще одно сообщение. Начальником полиции я назначил вернувшегося уроженца Содлака Стефана Домановича.
Стефан сидел в глубине комнаты, задрав ногу на ногу, и мрачно смотрел на собравшихся.
— Встаньте, пожалуйста, товарищ Доманович, — предложил я ему, — пусть господа с вами познакомятся.
Не меняя выражения лица, Стефан приподнялся и снова плюхнулся в кресло. Господа оглядели его с почтительным вниманием.
— Полиция будет обеспечивать порядок в городе и охрану имущества граждан. Но, кроме того, — добавил я, — полиция завтра же возьмет на учет все дома и квартиры, брошенные их владельцами. В этих домах будут жить те, кто сейчас находится под открытым небом.
Хофнер откашлялся и попросил слова.
— Я понимаю гуманные побуждения советского коменданта, но хочу напомнить, что временно оставленные дома являются частной собственностью. Владельцы еще могут вернуться.
— А мы не можем ждать их возвращения, — сказал я. — Сейчас эти дома не частная собственность, а пустующие помещения, в которых нуждаются женщины и дети. Или вы считаете, что дети могут спать на земле?
Хофнер на мой вопрос не ответил, а продолжал гнуть свою линию.
— Частная собственность остается частной собственностью вне зависимости от того, находится ли рядом с ней ее владелец или нет. Она при любых условиях защищается законом. В этом основа порядка, который нам обещал гарантировать господин комендант. Присутствие посторонних людей в пустующих помещениях неизбежно причинит материальный ущерб законным владельцам.
— Господин Хофнер, — как можно спокойней спросил я, — сколько комнат занимает ваша семья?
Таких вопросов, наверно, никто ему в жизни не задавал, и он попытался отшутиться. Ноя повторил вопрос.
— Двенадцать, — ответил он.
— А членов семьи?
— Четверо.
— Так вот. Если вы боитесь, что в отсутствие владельцев посторонние жильцы могут что-нибудь сломать или испортить, есть иной выход. Вы и другие господа, живущие в больших квартирах, временно уступите половину своих комнат нуждающимся людям и сами наблюдайте за сохранностью имущества. Согласны?
Хофнер даже задохнулся от возмущения и не мог вымолвить ни слова.
Я решил заканчивать.
— Насколько я понимаю, вы не согласны. Поэтому мой приказ остается в силе. Закон, которому я подчиняюсь, обязывает меня в первую очередь заботиться о здоровье и жизни людей, а детишек в особенности. Если в их интересах придется поступиться некоторыми правами частной собственности, так оно и будет.
Теперь уж я встал, давая им понять, что больше они мне не нужны. Хофнер пробормотал какие-то примирительные слова, и «деловые круги» удалились. Остались Дюриш, Стефан и Лютов. Стефан впервые, кажется, после приезда широко улыбался. Дюриш тоже, но менее уверенно. Лютов сидел как истукан. Мне хотелось с ним поговорить наедине, и я отпустил Дюриша со Стефаном. Уютно устроившись в кресле, Люба уходить не собиралась. Очень уж хотелось ей послушать, о чем я буду толковать со старым офицером белой армии. Для нее он и вовсе был выходцем из древней истории. Но предстоящей беседе она могла только помешать.
— Любаша, — намекнул я ей, — у тебя, наверно, есть дела, так ты иди.
— Нет у меня никаких делов, Сергей Иваныч! — радостно успокоила меня Люба.
— Ну, если дел нет, то пойди отдохни, потом у нас еще много будет работы.
На этот раз она поняла, покраснела и вышла. Лютов еле-еле усмехнулся.
Теперь я разглядел его подробней. Подумалось, что когда-то он был красив и, наверно, легко завлекал женщин голубыми глазами, и спортивной фигурой. Но это было когда-то. Сейчас глаза его выглядели странно — один выцвел, слезился, другой блестел, как начищенный. Потом уж я догадался, что второй у него искусственный. И от фигуры остался высокий костяк, обтянутый дряблой кожей.
— Расскажите о себе, господин Лютов.
Он поерзал в кресле, как будто перебарывая зуд. Была у него такая дурная привычка — время от времени почесывать то спину, то колени.
— Разрешите уточнить, господин комендант, что именно вас интересует?
— Хочу взять вас в комендатуру переводчиком. Но должен знать, с кем имею дело.
— Я уже имел честь доложить вам, что был штабс-капитаном.
— Значит, вы русский.
— Был.
— Как это понять? Вы что, не только подданство сменили, но и национальность?
— Ничего я не менял, само… стерлось.
— Что стерлось?
— Да все. Был русским, был дворянином, был православным. Развеялось.
— А что осталось?
— Ничего… Огрызок жизни…
— Послушайте, Лютов, меня ваша философия не интересует. Хочу знать — можно вам доверять или нельзя?
Лютов отвел живой глаз в сторону, стеклянный смотрел прямо.
— Как вам будет угодно.
— С немцами против нас воевали?
— Никак нет.
— В чем признаете себя виновным перед Россией?
— Виновным?.. Ни в чем.
— В белых армиях служили?
— Так точно. От начала до конца.
— А потом?
— Потом Галлиполи, Стамбул, кочевал по Европе, жизнь кончаю здесь.
— В белоэмигрантских организациях состояли?
— Никак нет.
— Разуверились?
— Простите, не понял, господин комендант.
— Разуверились, спрашиваю, в белых идеях?
— Никаким идеям не верю, ни белым, ни красным.
— И никогда не верили?
— Верил. В святое причастие верил. В единую, неделимую, в мужичка-богоносителя, в страждущую интеллигенцию…
Голос его звучал ровно, тускло, без всякого проблеска чувств. Никаких симпатий он мне не внушал. Единственно, что в нем нравилось, — не скрывал своего прошлого, не прикидывался другом и патриотом. Терпеть рядом с собой такое ископаемое не хотелось, но переводчиком он был отличным. Пока подыщется другой, очень может быть полезным.
— Власов вас к себе на службу не звал?
— Я у предателей никогда не служил и на старости лет этому принципу изменять не стал бы.
— Значит, какие-то принципы у вас остались.
— Какие-то остались.
— Что вы сейчас делаете? Чем живете последние годы?