Нас радушно встретила хозяйка, пожилая бойкая женщина, улыбнувшаяся мне, как старому знакомому. Она усадила нас за столик и принесла высокие кружки с пивом. Это было кстати — и ноги гудели, и пить хотелось, и настроение требовало разрядки. Горьковатое душистое пиво, любезная хозяйка, зорко следившая, чтобы кружки не пустовали, вид на горы, Откуда тянуло прохладой, — все располагало к спокойному раздумью.
Я расспрашивал Дюриша о городе и окрестных деревнях, о промышленных предприятиях. Он отвечал охотно, на память приводил цифры, названия фирм, запасы сырья, мощность электростанции. Я подивился широте его знаний.
— А как же, — сказал он, — я ведь тоже промышленник, у меня большая, единственная в Содлаке мельница и своя пекарня в городе.
Вот этого я уж совсем не ожидал: антифашист, сидел при немцах, так радостно меня встретил — и промышленник, капиталист… Гловашко заметил мое удивление и серьезно объяснил:
— Яромир — большой патриот. Его мельница на партизан работала. Сколько от него муки в горы ушло! На волосок от расстрела был.
Дюриш платком вытер вспотевшую шею и влажные глаза Он мне очень понравился, и не только тем, что смотрел на меня, как на любимого сына. У него была ясная голова, чувствовалась деловая хватка. Неожиданно для самого себя я предложил:
— Послушайте, Яромир, а не стать ли вам мэром Содлака? Вы все хозяйство хорошо знаете, и народ вас уважает.
Дюриш не сразу понял, что я ему предлагаю. Зато Гловашко горячо меня поддержал:
— Очень верно! Лучше Яромира никого нет. Все довольны будут. Очень верно!
— Временно хотя бы, пока война кончится и новая администрация придет, — продолжал я убеждать старика.
— Как же это… А кто меня назначит? — растерянно улыбнулся Дюриш.
— Я назначу. Завтра же объявлю приказом. Нужна же Содлаку голова. Согласны?
Дюриш нерешительно пожал плечами, но Гловашко согласился за него и поднял кружку, предлагая выпить за нового мэра. И Алеш одобрительно кивал головой.
— Нет, не мэр, не бургомистр, а голова. Это ты правильно назвал — голова, — поправил Дюриш, тоже поднимая кружку.
В эту минуту на бешеной скорости влетела чуть ли не под тент и резко затормозила длинная серебристая машина с открытым верхом. Это был первый автомобиль, увиденный мной в Содлаке. Из него выскочил коренастый, черноволосый человек лет двадцати пяти, подбежал к нашему столику и вытянулся передо мной, вскинув руку к красноармейской пилотке.
— Прибыл в ваше распоряжение, товарищ комендант! Стефан Доманович!
Выглядел он до смешного живописно. Кроме пилотки, на нем еще была красноармейская гимнастерка с широким офицерским ремнем, на котором красовалась кобура с пистолетом. Длинные темно-зеленые шаровары были завязаны у щиколоток над тяжелыми горными ботинками.
Из нагрудного кармана он вытащил две бумажки и протянул мне. На одной, написанной от руки, значилось:
«Удостоверение. Предъявитель сего, партизан, коммунист Доманович С. действительно оказал большую помощь советским войскам, проявив личную храбрость и самоотверженность при выполнении ответственного задания. За что и награжден личным оружием — пистолетом ТТ. Начальникам КПП и командирам попутных машин оказывать т. Домановичу содействие, как следующему в город Содлак для устройства личных дел».
Удостоверение скрепляли подписи начальника штаба полка и секретаря партийной организации.
Второе послание было на отличном служебном бланке:
«Капитан Таранов! Направляю тебе двух местных ребят. Проверенные. Коммунисты. Используй на все сто! И машина сгодится. Шамов».
Пока я знакомился с документами, над моей головой раздавались восклицания изумленных и обрадованных людей. Гловашко не выпускал из объятий Стефана. Хозяйка ресторана всплескивала руками и громко поминала матерь божью. Потрясенный Дюриш смотрел на Стефана, как на выходца из могилы.
— Садись, — показал я Домановичу на свободный стул.
Прежде чем сесть, он крикнул, повернувшись к машине: «Франц!» Неторопливо подошел второй партизан — долговязый, светловолосый, одетый так же, как и Стефан. Меня он приветствовал по-военному, остальным вежливо поклонился. Видно было, что никто его тут не знал. Хозяйка принесла новые кружки. Я пил, раздумывая, как получше использовать прибывшее пополнение, а Стефан забрасывал вопросами Дюриша, Гловашку, Алеша. Я не понимал, о чем они говорят, но по выражению лиц догадывался, что разговор у них серьезный. Дюриш отвечал тихо, со слезами на глазах. Прослезился и Гловашко.
Франц с наслаждением измученного жаждой человека пил пиво, а Стефан, обеими руками крепко сжимавший свою кружку, так и не сделал ни глотка. На его побледневшем лице двигались только горячие черные глаза, требовательно ожидавшие то от одного, то от другого каких-то дополнений и подробностей. Наконец все замолчали. Сгорбившись, как под навалившейся ношей, Стефан уставился в пивную пену. Сидевший рядом с ним Франц обнял рукой его плечи. Дюриш прикрыл лицо мокрым платком.
— Что случилось? — спросил я у Гловашки.
— Его брата, — кивнул он на Домановича, — немцы расстреляли. А он ничего не знал… А мы и о Стефане ничего не знали, думали, погиб в лагерях.
— Стефан, — сказал я, — если тебе нужно время, чтобы с личными делами управиться, так ты иди. И машину можешь захватить. Освободишься — приедешь.
Он долго смотрел на меня, пока смысл моих слов дошел до него, и встал.
— Машина не нужна. Я зайду к матери. А потом буду делать что прикажешь.
Он ушел, а мы допили пиво и поехали в комендатуру.
Май 1963 г.
…Да, все было так. Я ничего не помнил о том дне, когда узнал, что Йозеф погиб. Это известие ослепило меня, я не видел ни солнца, ни слез Дюриша, ни рук Франца. Даже знакомство с тобой сместилось во времени. Теперь все стало на место — и люди, и Содлак тех дней.
Ты и не подозреваешь, как нужны мне твои воспоминания. Я никаких записей не вел, многое в памяти перетасовалось, а еще больше — вовсе выпало, да и смотрели мы на все разными глазами. То, что запомнилось тебе своей необычностью, я просто не замечал, как не замечают вещей, примелькавшихся с детства. А сейчас каждый забытый штрих, восстановленный очевидцем, помогает мне дорисовать очень важные фрагменты все еще неясной картины.
Даже твои ошибочные характеристики людей, с которыми ты столкнулся впервые, поучительны и полезны историку. Оценивая человека, мы гораздо чаще ошибаемся, чем при оценке вещей, и узнаем об этом с досадным опозданием.
Сам по себе эпизод «Содлак — 45» вряд ли займет в моей книге заметное место. Слишком много связано с ним личного, о чем без боли и гнева писать не могу. А то и другое противопоказано труду, претендующему на исследовательскую объективность. Вряд ли мне удастся отдать должное коменданту Содлака капитану Таранову. Но это вовсе не значит, что ты и мои земляки не сопровождаете меня в блужданиях по тропам науки.
Вглядываясь вместе с тобой в Содлак тех лет, я вижу сотни других вздыбленных городов, где с незначительными отклонениями протекали те же процессы капитуляции и противоборства, познания истины и роста заблуждении, реального размежевания и мнимой консолидации. Многие из тех, кого ты называешь по именам, представляли явления, порой неясные, трудно определимые, но уже тогда чреватые грядущими осложнениями.
Для меня твои записки — еще и свидетельство на том суде совести, который я сам учинил над собой, погрузившись в анализ деятельности моего поколения, врасплох захваченного войной. Ты не задумывался над вопросом; почему силы зла всегда застают врасплох людей, ничем не провинившихся и ничего, кроме добра, другим не делавших? Этот вопрос не из тех, на которые я хочу ответить в своей книге. Многие вопросы возникают попутно. Может быть, поэтому работа моя продвигается медленней, чем следовало бы. Но я закончу ее и надеюсь увидеть переведенной на русский язык. Тогда ты сможешь судить не только по ее толщине, но и по содержанию о знаниях и трудолюбии автора.