Забегая вперед, скажу, что в Таманрассета мы узнали, что итальянцы доехали до Идельэса только на одной машине. Еще бы! Как говорил Фабриес, Сахара платит за легкомыслие.

* * *

Я не знаю, великий ли он, могучий ли он, но без него очень трудно жить, без русского языка. Три недели! Три недели — и ни слова по-русски! Тяжко!

30. I

Мы сделали свое дело в Хоггаре. Витель имеет теперь представление и об окружающих районах, Каби и Бертран, что называется в геологии, «сбили контакты», т. е. привели свои карты к общему знаменателю. Фабриес, трудяга Фабриес, отдал ребятам все, что мог отдать — знания, опыт. Ну, а я по мере сил и возможностей разделял с Фабриесом его труд. Много полезного и я и он вынесли из этой совместной работы.

Работа окончена. Окончена экспедиция. Мы с Фабриесом улетаем из Таманрассета самолетом в Алжир.

А Витель, Бертран и Каби остаются еще на пару недель. Доделать кое-какие дела, обычные послеэкспедиционные дела: привести в порядок все собранные образцы, упаковать их и отправить в Алжир, закончись геологические карты, сдать всю амуницию, автомобили и т. д. Витель, наверное, вернется еще к своим гранитам — он считает, что не разобрался еще окончательно в сложных докембрийских структурах своего района. Думаю, что не усидит в Таманрассете и Каби. Он пока еще никому не говорит о своих планах, но сегодня утром я видел, как он, оглядываясь, заправил все баки своего джипа. В нем, в непоседе Каби, особенно ярка двойственность, присущая любому геологу: в экспедициях, вдали от цивилизации, он мечтает о доме, о встрече с близкими, о теплой чистой постели и об ароматном кофе. А дома, лежа в белоснежной постели, прихлебывая ароматный кофе, слышит сквозь полудрему топот газельих копыт, видит голубеющие горы, вздыхает, вспоминая чистый морозный воздух предрассветного утра. И он уехал, милый непоседа, большой труженик, фантазер и выдумщик, Рено Каби. Поздно вечером он постучал ко мне в комнату, вошел на цыпочках и полушепотом, смущаясь, заявил: «Я решил уехать, месье Закруткин. Надо еще кое-что посмотреть, кое-что доделать. Я не хочу говорить это всем, чтобы не вызывать излишнего брожения умов. Начнут говорить, дескать, кому нужны эти жертвы. А это не жертва. Просто еще в Танезруфте очень много геологических загадок. Я знаю, что всего сразу не решишь, все узлы не развяжешь, но я хочу все-таки кое-что попытаться сделать. Сегодня ночью пришли хорошие мысли. Надо потрогать кое-что своими руками. Через пару недель уже будет трудновато: задует песчаный ветер — не поработаешь. Вот я и решил на две недели вернуться в поле. А сейчас я зашел попрощаться и пожелать вам счастливого пути. Прощайте, месье Закруткин. Говорить „прощайте“ всегда немного грустно. А сейчас особенно. С вами легко работалось. И песен вы много знаете. Русские, кажется, говорят, „спелись“ (он говорит это по-русски). Вот мы с вами спелись. А песню всегда жалко прерывать. Прощайте». И он, как всегда, быстрыми мелкими шагами уходит к машине. Резко вскидывается на сиденье, джип рвет с места и через несколько минут далеко на ночной дороге, ведущей в гору, только маленькой точкой помигивает красный фонарь джипа.

Бертран должен ехать машиной из Таманрассета прямо в Алжир. Это около двух с половиной тысяч километров. Из Алжира — через Средиземное море — в Марсель. А оттуда восемьсот километров поездом до Парижа. Он уже готовится к встрече с цивилизацией: сменил красную нейлоновую залатанную пластырем куртку, сбрил бородищу, вчера полдня парился, покрякивая, под душем, смывая четырехмесячную сахарскую пыль, а вечером огромным охотничьим ножом даже начал наводить маникюр на своих лапах молотобойца. Мысленно он уже в Париже с восьмимесячным сынишкой.

Утром, попыхивая трубкой, он подошел ко мне, молча поднял в приветствии руку. Постоял рядом. Поглядел на розовеющее предрассветное небо. Потом, не вытаскивая трубки изо рта, спросил:

— А где Каби? Я его не видел вчера вечером.

Я рассказал ему об отъезде Рено. Он выпустил в раздумье несколько голубых тучек из трубки и откуда-то из-за дыма сказал:

— Я так и думал. — И спокойно, как о давно решенном, добавил: — Поеду и я.

Развел руками и, как бы оправдываясь, прорычал своим простуженным и продымленным басом:

— А какого черта я буду сидеть в этом туристском Таманрассете?! Что, мне больше делать нечего! Все дела я здесь сделал. Поеду к себе в Тазрук. Там под тамарисками у меня хороший лагерь. Померзну еще недельку. Доделаю кое-что. А после — в Париж. Эх, Париж, Париж…

Он ушел в дом. Попрощался с Фабриесом, Вителем и Роже. И через несколько минут снова стоял рядом со мной у порога. Он протянул несколько оттисков своих статей о Хоггаре и буркнул, как всегда, проглатывая слова:

— Вот. Может, прочтете когда. Может, пригодится. А вообще как память. Может, вспомним друг друга, а? Ну, желаю счастья.

Машина его, оказывается, была готова еще вчера. Крепко пожимая руку, поглядел несколько секунд из-под своих дымчатых очков прямо в глаза. Медленными тяжеловатыми шагами спустился к машине. Трогаясь, выпустил очередное облачко дыма из своей вечной трубки, улыбнулся своей редкозубой улыбкой, поднял руку ладонью к нам, стоящим на крыльце. И голубой дымок трубки смешался с медленно оседавшей желтой сахарской пылью.

Мы, улыбнувшись, понимающе переглянулись с Фабриесом. А Витель, всегда улыбающийся, деликатный Витель, готов был сожрать, испепелить нас своим взглядом. Ведь это из-за нас он сможет уехать только завтра в свои просторные уэды Текшули. На рассвете он отвезет нас за пятнадцать километров на аэродром и, радостный, свободный, напевающий, с верным Таула поедет снова носиться по желтым долинам Текшули, карабкаться по черным скалам Ифрака.

Во и все. Разъехались те, с кем прошли немало трудных километров за этот месяц. Вначале они были для меня французами, иностранцами, людьми из другого теста. А потом стали обычными трудягами. Их много можно найти, таких, «кто дерзает, кто хочет, кто ищет». Их можно найти во многих уголках нашего большого неустроенного мира. Там, в этих уголках, очень холодно или очень жарко, там много газелей или оленей, там, в этих уголках, скрипит под ногами сухой песок или хлюпает вода на оттаявшей вечной мерзлоте, там ветер бросает в глаза пыль или снег, там раскачиваются сосны или пальмы, там нежно и легко струятся следы экваториальных змей или тяжело вдавливаются в сыпучий снег следы полярных медведей. И там всегда тишина. Там нет писем от близких, там не передвигаются на колесах, винтах или крыльях, там ходят всегда по звериным тропам и испытывают искреннюю, ни с чем не сравнимую радость от встречи с Человеком. Там и ищите этих людей с молотками. И независимо от того, на каком языке они говорят — мягко грассируют или издают гортанные звуки, — все они носят молоток одинаково.

* * *

Самолет медленно и низко летит над Хоггаром. А я думаю о тех, кто живет в желтых песках, между черных скал.

Много-много сотен лет назад в центре Сахары, вдали от других людей, жили туареги. Это были высокие белые люди, одетые во все голубое. Они пасли стада овец, кочевали в желтых сахарских песках и поклонялись своим богам. Не беда, что богов не было — туареги их придумали. Придумали и сохранили простых человечных богов в старинных красивых легендах. Они жили очень замкнуто, эти голубые[1] люди: они не знали, что есть на свете люди кроме них, туарегов. А о них слагали сказки, слагали легенды о таинственных голубых людях, живущих в желтых песках, о людях, до которых невозможно добраться, так как нет пути через Сахару.

А потом… потом другие, сильные люди все же пришли через Сахару. Их было огромное множество, смелых и злых людей, прошедших через пустыню. И через пустыню их вели не сказки и легенды, а злость и жадность. Они пришли, чтобы угнать стада голубых людей, а их самих превратить в послушное стадо, пришли, чтобы разрушить легенду.

вернуться

1

Тарга (туарег) — по-финикийски голубой.