Анна… Порывистая, быстрая, вся словно бы от свежего крепкого ветра… Память своевольничала… Он увидел вдруг Анну среди другого, февральского, вечера, среди мокрой февральской метели, идущую рядом с ним, увидел ее повернутое к нему счастливое, смеющееся лицо с мягкими темными прядками, выбившимися из-под собольей шапочки и прилипшими к влажным от снега щекам:

«Вы слышите?! Вы слышите, как… нас… уносит… этим… ветром… на двести лет… назад?! К началу Петербурга?! Чувствуете, как еще… молода… Россия?!»

Ефим прикрыл глаза, будто ослепленный собственной памятью… Словно бы договариваясь с самим собой о чем-то, еле заметно покивал… Нет, он не должен теперь искать с ней встречи. Пусть Анна останется той, которую он встретил здесь много лет назад… Ведь та прежняя музыка уже невозможна…

14

Шла вторая неделя пребывания Ефима в столице. Как-то в конце дня он брел по Васильевскому острову, безучастный ко всему вокруг: возвращался после напрасных поисков квартиры… И вдруг на углу Восемнадцатой линии и Среднего проспекта столкнулся с Юрием Ильичом Репиным.

— Батюшки! Ефим Васильевич!.. — поднял тот обе руки и остановился, будто в ожидании, когда Ефим бросится к нему с объятьями. — Слышал, слышал, что вы объявились! Ну, рассказывайте: что, как?..

Одет Юрий Ильич был франтовато, по-весеннему, все на нем было с иголочки и по последнему слову моды, однако этот щегольской вид, особенно же при резком прямом предзакатном свете, не скрыл от Ефима явной перемены во всем облике Репина: за эти годы он погрузнел и обрюзг и вообще вид имел нездоровый.

Узнав в разговоре на ходу о здешних неудачах Ефима, Юрий Ильич предложил ему до подыскания квартиры перебраться к себе, не откладывая, а затем посулил кое-какое содействие, пообещал устроить встречу с отцом, свести его с «полезными деятелями»…

Ефим его предложение переехать принял: как ни добры были к нему Тиморевы, стеснять их слишком долго он не хотел…

Юрий Ильич вручил ему свою визитную карточку и, договорившись о том, что Ефим завтра же с утра переберется к нему, простился, вдруг заторопившись…

На следующий день Ефим покинул гостеприимную квартиру Тиморевых. Обосновавшись на новом месте, он показал Юрию Ильичу все привезенное с собой из деревни, рассказал о своих целях и планах.

Юрий Ильич не остался в долгу — тоже показал свои работы… На Ефима они подействовали тяжело… Какое-то мрачное, болезненно-мрачное состояние угадывалось в каждой из них, все было исполнено как будто наспех и в тревожно-свинцовых тонах, болезненная разбеленность, размытость красок сочеталась почти всюду с грязно-кровавыми резкими пятнами, вроде бы кровоподтеками, на многих холстах изображенное было таким неопределенным, неясным, что невозможно было ничего понять… Ноябрьской стылостью и мертвизной повеяло на Ефима…

И заговорил Юрий Ильич после показа своих работ с какой-то резкой нервозностью, широко шагая перед Ефимом, молчаливым и подавленно притихшим:

— Моя жизнь — стремление к невозможному… Видимо, и ваша такова же… Я это почувствовал, хотя у вас-то все вовсе не так… Прекрасное неопределимо, поскольку оно — факт чувств, а не мышления… Оно не поддается обобщениям. Нам доступны лишь попытки! Картины — вчерашний день дилетантов! Мы с вами уже поняли интуитивно, что картина — ложь! Только эскиз, только этюд возможен в искусстве!.. Только на уровне попытки что-то можно выразить… — Юрий Ильич метнул взгляд куда-то за окно. — А люди… люди, не понимая этого, оставаясь во власти косных устарелых представлений, толкуют все о шедеврах!.. Они и не подозревают, что для творца даже лучшее его творение всегда остается лишь слабой попыткой выразить себя… Там, где другие видят шедевр, сам создатель видит лишь попытку… Самое подлинное, самое глубокое невыразимо, оно вечно мучает художника-творца, едва-едва намечаясь перед ним где-то впереди… Человеку, ограниченному тьмой условностей, заблуждений, никогда не добраться тут, на земле, до самого себя, подлинного, глубинного… Есть один выход у художника — уйти в мир мечты, уйти в заоблачные дивинации, отказаться от создания картин, раз уж материальными средствами все равно себя не выразить совершенно. Все — тщета… Только воображение и чувство в чистом виде — настоящая высокая реальность. Не картины — этюды надо создавать всюду: в живописи, в скульптуре, в музыке, в литературе!.. Лишь намеки! И то лишь ради того, чтоб хоть что-то удержать… Вернее — попытаться удержать… Художник не должен делать больших попыток!..

И вы правы, Ефим Васильевич, в том, что делаете, ибо душа должна принадлежать идеалу, она должна стремиться к нему сквозь все преграды. Путь к идеалу — путь к истинной свободе, к истинной радости! Человек несет в себе бессмертную душу как свое послание в будущее! Без воображения ему нельзя!.. Но… увы, большинству впору лишь традиционная банальность… Не хотят люди смотреть дальше глухой стены окружающей их повседневности… И столько косности вокруг, столько дикости!.. Гнусно, гнусно все в мире… Подлость, ханжество, лицемерие не убывают, они все изощренней и могущественней предстают перед личностью, они превращаются в силу всеподавляющую…

Ефим все в той же напряженности слушал Репина. С ним говорил человек явно мечущийся, путающийся в каких-то огромных, громоздких мыслях…

Юрий Ильич говорил еще долго. Наконец он как будто устал, опустился на стул рядом с Ефимом, нервно побарабанил пальцами по краю стола, исподлобья, покусывая губы, глянул на гостя, будто только-только и увидел его перед собой:

— Вы уж извините… Заговорил я вас… Знаете, этот Питер… Народу — тьма, а заговорить с кем-то о своем почти невозможно… Вот и набрасываюсь на свежего человека. Вы-то сами как будто не путаетесь, как вот я… У вас все ясно…

— Да… как идея… ежели… Но вот — осуществление… — Ефим попытался усмехнуться. — Теперь вот нахожусь в таком жалком положении: желал бы совершенствовать свои произведения, работать над новыми, столько замыслов, идей… Но… совсем нет средств… Вот и вынужден был приехать сюда опять… Ищу тут художественного труда, но если такой тут для меня невозможен, то согласен и на любой труд, даже физический… Я дошел уже до того, что просто ищу хлеба… И теперь вот согласен бы исполнять хотя бы и розничную, малую работу: то — здесь, то — там, у одного — на рубль, у другого — на полтинник, у третьего — на четвертак… Конечные же цели у меня одни — деятельность у себя в деревне.

— Это я уже понял… — кивнул Юрий Ильич и с сомнением посмотрел на Ефима. — И вы всерьез верите, что с помощью искусства можно изменить эту жизнь?..

Вопрос был задан слишком прямо… Ефим не сразу смог ответить утвердительно:

— Я верю… Ведь основная масса крестьян каких-то полвека тому назад находилась под «крепостью»… Еще мои отец-мать были крепостными, и сам я вырос среди живой памяти о ней… А образованные слои общества в большинстве так и продолжали смотреть на крестьянство только как на рабочую силу и говорили, что впредь крестьянство не надо ни просвещать, ни даже просто учить грамоте… Все — через народ и ничего — для народа… Вот ведь какое положение… Разве же это нормально?.. Надо, надо все это менять…

Я с детства видел: в основе народной жизни — стремление к прекрасному! Вон послушаешь сказки, песни народные, обряды, на гуляньях, на свадьбах побываешь… Везде — искусство! Везде — тяга к чему-то непростому, затейливому, чудесному!.. Какая же сила, кроме искусства, поможет этому стремлению?.. Вон и Толстого возьмите… Он пишет: «Искусство есть одно из средств общения людей между собой…» Искусство, Юрий Ильич, в основе всего! Возьмите ремесла, строительство, преподавание… Везде — искусство! Там, где совершается неповторимое, неподражаемое, — везде оно! Оно для меня — самая живая, самая человечная сила, способная на чудеса!.. Верю, если в жизни деревни победит именно оно (имею в виду, что оно будет и в строительстве, и в укладе жизни, и во всем, во всем до мелочей!), то это и будет идеальная лучшая жизнь на земле!.. Ради этого я и работаю…