Щербиновский расписался, поставил число, с улыбкой протянул отзыв Ефиму:

— Прочтите. Подходяще ли написал?..

Ефим прочел, покраснел:

— Да вот вы тут насчет… Репина… Вроде бы не все так…

— Все, все именно так! — рассмеялся Дмитрий Анфимович. — Я не сочинитель, пишу, как есть! С Репиным я о вас специально говорил. Он именно такого мнения о вас!..

— А… об Академии он… ничего не сказал мне?.. — с надеждой спросил Ефим.

— Сказал. Он считает, что вам все-таки надо преодолеть срыв, еще поработать в студии. Думаю: он — прав…

Через несколько дней, простившись со своими соучениками, пожелав им удачи, Ефим выехал из Петербурга.

14

Студия на Галерной просуществовала лишь до ноября. Репин вовсе охладел к тенишевцам, к тому же он был погружен в огромную работу над картиной «Государственный Совет». Тенишевцы жили предощущением ее закрытия. Однако духом не падали. В студии участились шумные вечеринки. Братия справила подряд две свадьбы: Василий Тиморев женился на Юлии Поповой, Иван Билибин — на Маше Чемберс. Шутили: наконец-то у студии появились с Академией родственные связи!..

На вечеринках разыгрывались шумные шарады «в картинах». Одна из таких «картин» и приблизила ожидаемый конец… Братия разыграла землетрясение. Оно удалось на славу: под мастерской, в покоях княгини упала люстра…

Тенишева уже давно ждала случая выставить Братию за порог своего дома. И вот рухнувшая люстра поставила эту точку…

Княгиня прислала наверх своего служителя, который объявил Братии твердую княжью волю: все они должны были немедленно покинуть мастерскую навсегда…

Ефима это объявление будто громом поразило: что ему теперь делать, куда деваться, как быть?!

Товарищи его между тем послали к Тенишевой депутацию, которая заявила ей, что Братия, как бы там ни было, не распадается и просит у княгини, хотя бы во временное пользование, мольбертов и стульев. Депутация вернулась с отказом. Кто-то в общем возбуждении крикнул: «А мы и без разрешения все растащим!..» И растащили тут же.

Через несколько дней им посчастливилось найти подходящую квартиру на Васильевском острове, сложились, снесли туда все, что удалось утащить из бывшей студии. На шумном общем сборе было провозглашено начало новой студии. Решили назвать ее «Первой свободной мастерской».

Все представлялось им довольно простым: мастерская держится на самоуправлении, без руководителя, даже натурщиков решили не нанимать, позировать стали сами, поочередно, нанимали только натурщиц.

Энтузиазма сначала было много. Собирались и работали с воодушевлением. Еще более частыми стали вечеринки с чаепитиями, шумными спорами, разговорами. Работы свои оценивали сами, порой в горячке, в молодом задоре разнося друг друга в пух и прах. Случалось, дело доходило до больших ссор.

Ефим с тяжелым сердцем переживал свое новое положение: чувствовал себя так, будто каким-нибудь слепым вихрем его внезапно зашвырнуло на какой-то необитаемый остров, хоть и был этот «остров» посреди огромного столичного города, кричи тут он, зови на помощь, никто не отзовется, не поможет…

По возвращении в столицу Ефим снова поселился с Чехониным и Шестопаловым и снова на новом месте. На этот раз квартира оказалась на Первой линии…

В отличие от Ефима, Чехонин с Шестопаловым после изгнания Братии с Галерной не унывали. Чехонин в студии отзанимался целых пять лет, набил руку так, что иные его рисунки вполне могли сойти за репинские. Академия его не манила. Он застал еще то время, когда Репин часто рисовал и писал в студии вместе со своими учениками. Вот ту наглядность он и ценил в Репине, как в учителе.

— Я научился у Репина главному, как сам считаю, — умению видеть натуру и передавать ее. Что мог, я взял у него тут, в студии. Чего же ради мне идти в Академию?! — сказал он Ефиму еще прошлой весной.

Шестопалова мечта об Академии, похоже, тоже не очень мучила. Ефим же, кроме поступления в Академию, иного пути для себя не видел тут, в Питере. Он искал выход из создавшегося положения. Выход виделся ему только в одном — если бы Репин снова протянул ему руку, вытащил бы его опять на заветную твердую дорогу, принял бы в свою академическую мастерскую…

Он долго не решался написать Репину, но что было делать: не мог же он надеяться на то, что Илья Ефимович сам вспомнит о нем и позовет… Решился, написал.

Каждый день его теперь начинался с надежды: Репин ответит, напишет, чтоб он пришел в Академию для разговора. Но письма ответного все не было. Среди декабря Ефим написал второе письмо…

«Многоуважаемый Илья Ефимович!

Простите меня, ради Бога, что вот опять набрался храбрости обеспокоить Вас. Опять вслух перед Вами пою «На реках Вавилонских тамо седохом и плакохом…» Со мной неразлучно сознание, что без Вашего руководства я пропаду совсем. И среда так много значит. Уже одно то, что постоянно торчит перед глазами низкий уровень работ, нехорошо настраивает и должно вредно действовать на художественное чутье.

А годы идут, и все лучшие годы… Куй железо, пока горячо… И каких усилий стоит мое проживание здесь!..

Простите ли меня, Илья Ефимович, что опять обращаюсь к Вам с покорнейшей просьбой: примите меня как-нибудь частным образом в Вашу академическую мастерскую, хоть временно, на месяц, на испытание, в уголок куда-нибудь.

Я только и жил этой надеждой. Вы бы этим воскресили меня. Ведь я изведусь совсем, Илья Ефимович, если Вы не спасете меня. Дайте мне хотя бы перышко из тех крыльев, которые взяли обратно. Не сочтите меня ханжой и навязчивым выскочкой. Боже мой! Боже мой! Что же мне делать, что?..

На смену моей восторженности возникает хаос какой-то, холодный, безотрадный, пропитанный недоверием, тоской и горечью. И так как идеалы свои и стремления не могу я менять, как сапоги, то теперь для меня свет клином сошелся. Все, чем жил, чем горел, угрожает уйти от меня. Но, Господи! Ведь это — сама смерть для меня!..»

Отправив это письмо, Ефим долго мучился сомнениями: пожалуй, слишком жалобно оно написано, слишком много всяких восклицаний в нем!..

Репин молчал. Ефим переживал, вся его жизнь превратилась в одно ожидание хоть какого-то ответа, неизвестность томила, никакая работа не шла на ум.

В минуты одиночества он вслух заговаривал с Репиным, убеждал его, объяснял ему себя. Несколько раз садился за писание нового письма, но получалось все еще более жалостно, и он рвал исписанные листы. Надо было найти какие-то самые необходимые, самые убедительные слова для такого письма.

Ефим слышал и сам догадывался, как много Репин получает подобных писем: желающих учиться у него — не счесть… Как, должно быть, одинаковы все эти умоляющие письма!.. Ведь каждый, берущийся за писание такого письма, думает про себя, что именно он имеет основания претендовать на место в мастерской самого Репина…

В новой мастерской, так громко названной Братией, Ефим чувствовал себя все хуже. Тут все строилось на всевозможных веяниях, споров и разговоров было куда больше, чем дела. В конце минувшего года в Петербурге прошла выставка, названная довольно громко: «Современное искусство». Она была устроена во славу «нового стиля», «стиля эпохи», во славу воцаряющегося модерна, культа ломаной линии. Уже Всемирная художественная выставка в Париже, позапрошлого года, продемонстрировала влияние этого стиля. Среди товарищей Ефима по новой мастерской много говорилось, хотя и понаслышке, о венском и мюнхенском «Сецессионах», о Дармштадтской выставке прошлого года, где новый стиль весьма громко заявил о себе. В минувшем году и в России была осуществлена подобная выставка, прошла она в Москве и называлась довольно длинно — «Выставка архитектуры и художественной промышленности нового стиля». Ефим слышал: на той выставке была представлена и русская деревня работами так называемого «неорусского стиля»…

Многие товарищи Ефима по мастерской ударились в «новый стиль». Среди всей этой сумятицы, суетливой погони за «новым стилем» Ефим пытался работать спокойно, не сбиваясь, хоть и не давало ему покоя молчание Репина. Он уже не был прежним тихоней в окружающем его водовороте страстей и мнений, нередко вступал в спор, как верный «репинец», пытаясь объяснить товарищам, «зарывшимся в стиль», что идея их новой мастерской осталась прежней: они — ученики, им надо как следует овладеть сначала основами, азами рисунка и живописи, а потом уж… Споры ни к чему путному не приводили…