Служитель вернулся, кивнул: «Проходите!..»

Запнувшись о порожек, Ефим шагнул в прихожую, прошел за служителем дальше, оказался в большой светлой комнате. Репина он увидел стоящим у окна, негромко сказал: «Здравствуйте, Илья Ефимович!..» Остановился в нерешительности.

Репин сам подошел к нему, протянул руку. Ефим, как когда-то, в первый раз, торопливо пожал ее.

— Ну, показывайте: что вы там наработали… — с улыбкой сказал Репин.

Ефим молча развязал тесемки большой папки, стал раскладывать у ног Репина свои работы. (Опять же — как тогда, при первой встрече в студии на Галерной, только чувствовал он себя теперь куда неуверенней, чем два с лишним года назад…)

Репин смотрел на работы, помалкивал. Наконец тихо сказал:

— Понятно…

Ефим напрягся, не зная, какой смысл вложил Репин в это слово.

— Складывайте, складывайте! — услышал он. — Ну-с… что же… Давайте, пишите в Канцелярию Академии прошение о допуске к приемному испытанию… Я поддержу Вас…

Ефим едва прошептал «спасибо», воздуха не было в груди. Он почти не дышал все это время, пока находился здесь. Ему хотелось извиниться перед Репиным за свои письма, за свое надоедание, хотелось не так невнятно поблагодарить его, но сдержал себя: слишком сумбурным получилось бы благодарение…

Спустя три месяца Ефим был принят вольнослушателем в Высшее художественное училище, в натурный класс…

Академия не имела теперь общих рисовальных классов, в ней сохранился натурный класс, в котором учащиеся совершенствовали познания, приобретенные до Академии. Суть реформы как раз и была в том, что все художественное образование представлялось как единая школа, завершением которой являлась Академия, потому-то и был повышен специальный образовательный ценз для поступающих сюда, он стал равняться курсу художественного училища или шести классам реального училища. Учащийся уже должен был уметь рисовать с натуры. Поупражнявшись в течение года в натурном классе, он мог переходить в любую из мастерских по согласию профессора-руководителя.

Программа предоставляла учащимся натурного класса много свободного времени. Здесь рисовали и писали с живой модели, дежурство профессоров тут было помесячное, каждый из них делал постановки на свой вкус, у каждого были свои требования к учащимся. Но обычно они ограничивались самыми общими поправками, касавшимися пропорций и световых отношений, главным считалось живое, непосредственное изображение виденного. Замечания эти делались почти исключительно на словах, и Ефиму, не прошедшему настоящей школы, приходилось трудно. К тому же эта смена профессоров: то Савинский, то Ционглинский, то Мясоедов, то Творожников… Выходило так, что он вновь был предоставлен самому себе. В натурном классе не было последовательных заданий, проверочных испытаний, экзаменов по специальности. Учащийся здесь учащимся Высшего художественного училища пока не считался, здесь он проходил своеобразное испытание на одаренность. Высшее художественное училище было задумано как школа высшего мастерства, в которой совершенствовались и достигали полной творческой зрелости наиболее одаренные молодые художники. Оно было завершающим звеном для тех, кто окончил среднее художественное учебное заведение. В натурном классе будущий художник работал, чтобы быть зачисленным в ученики Высшего художественного училища, цель перед которыми — уже не ученичество, а самостоятельная, под руководством профессора, работа над картиной.

Ефим слышал: многие оказывались не в состоянии переходить после занятий в натурном классе к самостоятельной работе, сказывалось незнание анатомии, неумение строить фигуру… Для него, не прошедшего твердой предварительной школы, такая проблема существовала… Он ощутил это сразу же…

Начинать в натурном классе пришлось с гипсов. Предварительного ввода в живопись с натуры не существовало. Вскоре Ефим столкнулся с академическими требованиями к изображению человека: надо было проявить умение находить натуральный цвет и класть его на достаточно грамотный рисунок, надо было уметь писать цветовые отношения…

Ефим пал духом. Он почувствовал свою неподготовленность. Да и сама атмосфера натурного класса была довольно тяжелой: большинство занимающихся здесь видело в этом классе неизбежное скучное препятствие, преодолеть которое тем не менее необходимо, если хочешь оказаться в мастерской профессора-руководителя… Потому интерес к занятиям у многих выветривался на глазах…

Еще недавно Ефим чувствовал себя как на крыльях. О поступлении в натуральный класс Академии он сообщил всему кинешемскому кругу знакомых, написал об этом и домой, и Анне…

В сентябре Ефим получил письмо от отца, над тем письмом он даже рассмеялся наедине с самим собой: видимо, его поступление вольнослушателем в натурный класс дома было понято, как получение какого-то высокого художественного звания… Отец успел уже договориться с настоятелем Илешевской церкви о том, чтоб тот отдал Ефиму расписывать зимнюю теплую церковь…

«…Отец Иван рядит от себя написать живопись. С ево просили 600 рублей, он давал 400 рублей, а тебе, говорил, прибавлю и велел отписать тебе, в случае, ежели приедешь домой, мол, и зимой можно писать в церкви, она теперь теплая. Так согласен ли? Опиши нам. Или до лета ежели посулишься, опиши. Я объясню священнику. А ежели зимой работать, так у нас и лошадь есть порожняя, будет тебе издить на ей к приходу…» — писал отец.

Мысль о том, что Ефим распишет Илешевскую зимнюю церковь, видимо, не давала отцу покоя, в следующем письме ом опять уговаривал:

«…Уж ты пожалуста постарайся, как льзя, написать в церкви живопись, сам себя прославь и нас обрадуй, и для своего приходу постарайся, для Миколы-угодника…»

Ефим отказом отца не огорчил, написал, что авось и возьмется за эту работу, но не раньше лета.

Кинешемские доброжелатели не только поздравлениями откликнулись на его сообщение о поступлении в натурный класс Академии, в ноябре Кинешемская земская управа прислала ему сто рублей ссуды. Помощь из Кинешмы и Вичуги в основном шла теперь через Наталью Александровну Абрамову и Петра Александровича Ратькова. Дмитрий Матвеевич Кирпичников постепенно от обязанностей его добровольного казначея отстранился.

17

С Анной еще раз Ефим увиделся летом, в конце июля, после Кинешмы: заезжал к ней — в подмосковную Шереметьевку, где была дача ее дяди. Там он впервые увидел всю семью Анны — мать, брата Леона, сестру-подростка Машу, дядю — Александра Логиновича Линева.

В Шереметьевке Ефим прожил несколько дней. Анна много рассказывала ему о Талашкине. Княгиня Тенишева, по словам Анны, в своем смоленском имении хотела расширить и продолжить дело, начатое художественной мастерской в Абрамцеве, под Москвой. В Талашкине искали пути возрождения русской старины, народные художественные промыслы поселились там, вокруг имения Тенишевых, чуть ли не в пятидесяти деревнях, дело было поставлено необыкновенно широко. Тамошнюю деревенскую одаренную молодежь обучали рисованию, лепке, композиции, художественной вышивке, плетению кружев, резьбе по дереву…

Анна занималась с крестьянскими девочками по рукоделию в сельскохозяйственной школе, открытой Тенишевой на соседнем с Талашкином хуторе Флёнове, она же хозяйничала в талашкинской красильне. Жила Анна во Флёнове, при школе, вдвоем со своей няней Гавриловной. Эту добродушнейшую пожилую женщину Ефим видел в Шереметьевке, она гостила там вместе с Анной. Гавриловна тоже была из костромских крестьян.

О Талашкине Анна рассказывала удивительное, она словно бы поддразнивала Ефима, рассказывая ему о строящемся там самодеятельном деревенском театре, о тамошнем музее русской старины…

Слушая ее, Ефим подумал о том, что, может быть, слишком предвзято отнесся прошлой весной ко всему талашкинскому, представленному на Кустарной выставке… Ему захотелось побывать в Талашкине, увидеть все, о чем рассказывала Анна, вроде бы явно перекликающееся с его собственными целями. Ведь об этом он столько думал, мечтал! Особенно же о деревенском театре! Именно с театра надо начинать культурную работу в деревне, именно с деревенского театра — искусства массового, рожденного народными древнейшими игрищами, обрядами!.. Да, деревня, породненная с искусством, с повседневным творчеством, — именно это было его давней мечтой! Только была тут одна немалая разница: не по княжьей воле должна породниться его деревня с искусством и творчеством, по другим, по другим мотивам… Вольное деревенское искусство, вольное деревенское творчество — вот о чем он думал!..