Деревня спала. В стороне темнелась, словно какая-нибудь обугленная руина, старая липа. Два-три листика там не могли уснуть, тоже, видно, и среди них были такие, которым не спалось… Кроме тех неспокойных листочков, ничто не имело голоса в теплой мгле, как будто в них поселилось живое дыхание всей деревни.

Ефим сошел с крыльца и, почти крадучись, направился в сторону оврага. Еще не доходя до последних изб, увидел: овраг до краев налился белым спокойным туманом, и ниже вся пойма была принакрыта приникшим к воде и земле облаком, повторяющим изгибы Унжи…

Взгляд остановился на часовне, возвышающейся на релке, за оврагом. Туман, озаренный сверху луной, стлался, клубясь и чуть пошатываясь, у самых нижних венцов часовни, его отдельные лохмы, вздымаясь, вились вокруг нее, будто некие духи водили там хоровод. Казалось: часовня и ель рядом с ней приподняты туманом и парят в воздухе…

Стояла дремная заря, и в решетчатом окне часовни, обращенном в сторону деревни, стыли розоватые холодные отсветы. И опять мгновенно увиделось давнее: афанасьев день, молящаяся Марька…

Марька, Марька… Он и не знал до случившегося, что ею так переполнена память…

В деревне прокричал первый петух. Ефим словно бы только и ждал этого крика, как сигнала: он стал спускаться в овраг, погружаясь в белое клубление по колени, по пояс, по плечи… Весь утонул, как и не бывало его…

Если бы рядом в ту минуту оказался такой же полуночник, он увидел бы, как из тумана, залившего овраг, выбрался к рёлке человек, как он подошел к часовне, постоял рядом с ней, потом приник к ее окну…

Ефим вглядывался в сумерки часовни, сгущенные почти до непроглядности под ее потолком, как раз там, где всегда горел неукротимым огнем взгляд парящего Саваофа. В эту ночь ему так надо было ощутить на себе силу того взгляда! И, почти ничего не различая за окном, он почувствовал близость той силы, будто какое-нибудь невидимое пламя, запертое в часовне, вдруг метнулось в его сторону…

Может быть, от этого пламени, зажженного тут, в Шаблове, кистью художника Силы Иванова, оторвалась когда-то невидимая искра и впилась, внедрилась в Ефима — негасимая, каждодневно жгущая…

То пламя пока что лишь дразнило его, обладающего всего одной искрой, языки того пламени плясали, возносились перед ним еще на самых ранних порах его жизни. Они были то теремами царя Фестифиля, то самим, столько раз воображаемым, Силой Ивановым, то принимали облик Марьки… Сама жизнь была для него щедро рассыпанным, дразнящим вдали богатством, сказочным богатством… И вот вдруг… даже то, что успело разгореться так ярко и так близко, оказалось навсегда потерянным…

Ефим отлип, отделился от окна часовни, остановился с глухо бьющимся сердцем у самого края широкого молочного разлива.

Толща тумана, озаренная сверху луной и кое-где приоткрывшая мрачные жуткие провалы, лежала у ног Ефима. Она словно бы дышала, местами щетинясь вершинником елей, приподнятых береговыми всхолмьями…

Ефим ощутил себя стоящим не перед этой белой никуда не текущей дремной рекой полночи, а перед собственным будущим, в котором все представлялось ему в те минуты каким-то неверным, запутанным, без надежных опор и без твердой почвы, шагни — и полетишь в пустоту!..

Кто он, кто перед этой ночной, одновременно и мрачной, и сияющей бездной?.. Что он успел в свои двадцать-то лет?.. Тетрадочка юношеских стихов, робкие опыты в живописи и рисунке?.. Всего лишь… Суждено ли всему, что он чувствовал в себе, развиться, или оно так и останется только стремлением?.. Что эта необыкновенная ночь пророчила ему?..

И опять вздыхал Ефим над туманным разливом: Марька, Марька… Даже то заветное место, где они столько раз встречались, было завалено ворохами тумана, будто сама ночь была в сговоре с роком, темную силу которого Ефим начал испытывать на себе…

10

До конца июля следующего года Ефим проучительствовал в начальном училище для малолетних преступников при Костромском обществе земледельческих колоний и ремесленных приютов.

С нового учебного года он должен был занять место учителя в Углецком начальном училище Кинешемского уезда. В Углец он выбрался из Костромы только в августе.

Еще с ранней весны Кострома жила слухами о предполагавшейся в Нижнем Новгороде Всероссийской выставке. К августу, когда она уже работала, открылась и ежегодная нижегородская ярмарка. Ефим решил перед Углецом побывать в Нижнем. Он еще в Костроме слышал, что на выставку привезено много картин, что существует там даже целый художественный отдел, которому отведен специальный павильон, что и в других местах выставки есть какие-то огромные картины…

Среди пассажиров, плывущих на пароходе санкт-петербургской компании «Надежда», только и разговоров было, что о выставке да об ярмарке. Ефим жадно ловил каждое слово. Говорили, что площадь, занимаемая выставкой, намного больше площади прошлой Всероссийской московской выставки, будто она даже больше и полней нашумевшей Чикагской выставки. Только одних павильонов для нее было понастроено более двухсот!..

Все эти слухи будоражили Ефима. Он плыл на первое свидание с большим искусством…

Нижний поразил его воображение. Ефим столько слышал об этой ярмарке, но как-то не умел представить ее действительного размаха, а тут еще была и Всероссийская выставка!..

Он стоял среди ярмарочного шума и гама, растерянно озираясь. Даже ироническая улыбочка появилась вдруг на лице: один он, наверное, здесь такой… Трудно было представить кого-то другого, так же оказавшегося в этой толчее ради того, чтоб отыскать тут выставку картин…

С замиранием подошел он к павильону художественного отдела. Остановился, оглядел ионические колонны, гипсовые статуи в нишах у входа… Вся остальная выставка с ее шумом для него больше не существовала… Его тянуло поскорее увидеть живопись. И она началась: Поленов, Шишкин, Левитан, Айвазовский, Ярошенко, Маковский…

Сначала он метался от картины к картине, хотелось увидеть все сразу, впитать в себя все это обилие целиком, без исключений… И только потом он стал задерживаться подолгу перед полотнами, казавшимися ему особенно значительными.

Долго рассматривал он экспозицию финских художников. Тут было много жанровых картин. Одна из них, кисти Эрнефельта, названная финским словом «пожога», заставила Ефима в мыслях перенестись в погорелое Шаблово позапрошлой осени. На картине были изображены деревенские люди, роющиеся на пожарище. На переднем плане художник изобразил бледную большеглазую девочку, перепуганную, со следами копоти на лице, исполненном недетского горя. Так похожа была та девочка на Марьку, которую Ефим встретил после окончания уездного училища на берегу Унжи…

Ефим покинул павильон далеко за полдень. Около тысячи картин было выставлено в художественном отделе! Сколько часов он провел перед ними?.. Времени не было, оно отсутствовало, не текло, не шло, было только ненасытимое созерцание, жадное вглядывание, он жил в удивительном мире, в котором не надо мчаться за сотни и тысячи верст, чтоб видеть новое и новое, в котором можно, никуда не уносясь из данного мгновенья, переселяться в иные времена и эпохи, быть и отсутствовать одновременно…

Он вышел опять в ярмарочный шум, не слыша его. Солнце остро било в глаза после долгого напряженного вглядывания, после только что пережитого, когда Ефиму казалось, будто он просто выпал из круга реальности… В сознании осталось одно: он увидел, почувствовал, как свою судьбу, то, о чем столько мечтал и думал еще в раннем детстве…

Потом еще несколько дней Ефим ходил от павильона к павильону. На ярмарке и выставке он впервые услышал и настоящие оркестры. Музыка звучала там повсюду, это был какой-то, почти фантастический, спор оркестров, мелодий, музыкальных жанров и ритмов. В одном месте исполняли творения Вагнера, и там всесокрушающе ревели трубы, в другом — стонал и мурлыкал оркестр «убежища нищих детей», в третьем — густо обволакивающе гудел оркестр «Эрмитажа»…