Изменить стиль страницы

О, эти ночи! Муж закутывается в халат и спустя короткое время начинает громко храпеть. Прежде мне даже казалось, он это нарочно, демонстративно. Но потом я поняла, что этот храп для него вполне естественен. Я в пеньюаре устраиваюсь на самом краю широкого супружеского ложа и… принимаюсь за чтение. После откладываю книгу и засыпаю. Будят меня обычно крики чаек.

Сегодня с утра Элени, моя греческая служанка, гладит белье. Вчера прачка окончила стирку и мне досталось от матери за то, что, во-первых, я, по ее мнению, переплатила прачке; а во-вторых, не записала белье.

Итак, вчера — мать, сегодня — наступила очередь Джемиля. Вошел в кухню и сунул нос в корзину. Вынул наугад белую кофточку и потряс на вытянутых руках. Затем последовал скандал. А горничная между тем гладила с самым что ни на есть преданным видом и с удовольствием слушала. На этот раз мне досталось за то, что кофточка стоит не менее пяти лир, а надевала я ее всего несколько раз, и вот уже она ни на что не похожа. И все это выкрикивалось прямо мне в лицо. Я отпрянула и вся сосредоточилась на том, чтобы брызги слюны, которые так и летели изо рта моего супруга, не попали мне на лицо и на руки. Последним усилием я заставила себя сдержаться и не крикнуть ему, что отец дал за мной большое приданое и что не только эта несчастная кофточка, но и сама контора Джемиля возникла благодаря деньгам моего отца. Я сдержалась, заставила себя сдержаться, хотя, возможно, Джемиль, сам не вполне осознавая свое желание, ждал, что я напомню ему об этих пресловутых деньгах. Тогда он мог бы накричать на меня еще сильнее. Может быть, я решилась бы дать ему пощечину; может быть, он бросился бы на меня с кулаками. И все это… принесло бы ему облегчение. А мне? Стыдно признаться, но такой вариант не исключен — и мне буйная безобразная ссора могла бы принести облегчение.

Происшествие с кофточкой случилось еще до завтрака. Во время завтрака приятные проявления семейного согласия умножились. Завтракаем по французски — все вместе за круглым столом. Приходится терпеть нервическую заботливость мамы, которая каждое утро смотрит на меня таким взглядом, будто хочет во что бы то ни стало углядеть признаки беременности. И почему-то именно утром она на меня так смотрит. Она что, полагает, что ночью я забеременею, а утром она увидит? Боже, какая я ужасная! Какие гадкие, циничные мысли. И это я, которая с отвращением отложила «Ля ви» Мопассана, потому что этот роман — «Жизнь» — показался мне непристойным и грязным.

Отец жует с мрачным видом. Мама и Джемиль следят за каждым моим глотком. Иногда мама велит мне есть одно и не есть другое. При этом она многозначительно поднимает брови и озабоченно смотрит на Джемиля, как бы намекая всем своим видом на мою возможную беременность. Неужели она и вправду ничего не видит, не замечает, не понимает, что наш брак — мнимость? Ну как можно быть такой? Лицо Джемиля принимает саркастическое выражение. Я чувствую, что раздавлена всей этой унизительной ситуацией. Да, мне неприятно вступать с ним в интимную близость. Я не могу себе представить, что существуют на свете женщины, которым было бы приятно ложиться в постель с мужчинами. Я понимаю любовь, душевную близость, но только не этот гадкий стыд. Мне непонятно его грубое презрение, за которым, я чувствую, кроется бездна всевозможного, неведомого мне неприличия.

Дома Джемиль не упустит случая упрекнуть меня в том, что я слишком много ем. Ему приятно таким образом унижать меня. В присутствии моих родителей он, конечно, не станет делать мне таких упреков, но по-прежнему следит за мной. Меня даже поражает, как он замечает, запоминает такие мелочи — сколько я съела гренков, сколько тартинок намазала маслом. Откровенно говоря, я и вправду люблю отведать чего-нибудь вкусного, это ведь доставляет такое удовольствие. Не понимаю женщин, которые ограничивают себя в еде ради того, чтобы сохранить стройность. Впрочем, мне легко не понимать их, когда я смотрюсь в своей отдельной спальне в нашем городском доме в зеркало, вделанное в дверцу большого шкафа, волшебное стекло отражает довольно тонкую фигурку. Так что я могу себе позволить съесть что-нибудь вкусненькое… Но какие это все пошлые рассуждения. Зачем?.. Разве на самом деле я такая? Разве я пошлая, самовлюбленная, почти комичная?

Иногда, когда мы все вместе за столом, на меня находит какое-то затмение; мне начинает казаться, будто я принадлежу к некоей маленькой дружной семье, где все искренне любят друг друга, где все мило и дружески. У меня появляется какая-то странная потребность добродушно шутить. Что в этом странного? То, что в нашей семье это совершенно не принято. И, откровенно говоря, не думаю, чтобы я умела шутить. Наверное, мои шутки, да еще в той атмосфере, что царит за нашим столом, выходят неуклюжими, как слон в посудной лавке.

Вот и теперь. Я съела два гренка с маслом и быстро выпила свою чашку кафе-о-ле — кофе с молоком. Остальные еще не пили кофе.

— Какая я глупая, — я засмеялась. — Сама себя оставила без кофе! И куда торопилась?

Далее произошло вот что. Отец кинул на меня неприязненный взгляд. Я не нравлюсь отцу. Он всю жизнь заботился обо мне, но я никогда не нравилась ему. Мне кажется, он воспринимает меня как неуклюжее, глупое, нелепое существо. И в этом качестве он меня жалеет. Мама поспешно передала мне свой кофе.

— Возьми, Наджие.

Я взяла ее чашку и отпила. Тут вступил Джемиль. Началась обычная гротескная фантасмагория. Джемиль с апломбом уверял маму, что ему вовсе не жаль для меня лишней чашки кофе, но в конце концов я замужняя женщина и должна избавиться от ребяческих привычек и стать серьезной. Если каждому предназначена одна чашка кофе, значит, каждый и должен выпить одну чашку, не больше. Нет, ему не жаль, но суть в принципе. В семейной жизни необходима упорядоченность, а я совершенно безалаберна. И так далее, и так далее.

Мама заявила, что это ее чашка и она вольна поступать со своей чашкой, как угодно; например, передать мне. Я тоже не сумела удержаться и принялась горячо доказывать мужу, что моя мать не ребенок и может сама распорядиться своей чашкой кофе. Мама высоко подняла тонкие брови и посмотрела на Джемиля этим своим озабоченным многозначительным взглядом, она, конечно, хотела сказать, что, может быть, я беременна и потому мне следует уступать. Джемиль прекрасно понял ее взгляд, немного запрокинул голову и саркастически захохотал. У него длинная смуглая, крупно сморщенная шея. Под морщинами бугрится кадык. Мама приняла на себя оскорбленный вид.

И тут вступил отец, как басовая партия в комической увертюре. Он вспомнил свое нищее детство, когда на завтрак ничего не полагалось, кроме черного хлеба и маслин. Затем распространился об утрате исконных народных традиций; о том, что все наши беды — от обезьяничанья — мол если у французов мужчины и женщины сидят вместе за столом и пьют кофе, то и мы должны!

— А если в Париже выдумают ходить без штанов, то и мы бегом туда же? — набычившись, он посмотрел на нас. Его красная феска напоминала петушиный гребень.

Можно считать, что на этой мажорной ноте утренний концерт завершился. Я ни слова больше не произнесла. Отец, мама и Джемиль обменялись еще несколькими сумбурными репликами, но это уже было так — затишье после бури.

После завтрака мне удалось ускользнуть от разговора с матерью. В спальне я уселась перед трельяжем и медленно водила серебряной щеткой по своим темным распущенным волосам.

Я думала о том, что все было бы гораздо проще, если бы все мы решились прямо высказать, почему мы недовольны друг другом. Тогда вдруг выяснилось бы, что никаких сложностей, никаких психологических тонкостей — нет. Все просто. Но мы никогда ничего подобного не сделаем. Нам легче обманывать самих себя, убеждать себя в том, что мы друг дружку ненавидим, предъявлять абсурдные требования. Правда нас пугает. Почему? Быть может, потому что в ее наготе выявится абсурдность и бессмысленность самой сути нашего существования?

Но разве могут мои родители признать, что прожили свою жизнь как-то не так? Тогда придется поставить вопрос: а как же следовало ее прожить? Но они не знают ответа. И никто не знает.