Изменить стиль страницы

В конверт было вложено несколько страничек машинописного текста. Пантелей Афанасьевич развернул их и стал читать:

«Начало войны застало меня в Варнемюнде — небольшом курортном городке на берегу Балтийского моря. Мы приехали туда на воскресенье с американским журналистом Брэндэнджем.

Как обычно, я остановился в небольшом частном пансионате на тихой уютной Кирхенштрассе, неподалеку от старого русла.

Ночь я спал хорошо, крепко и не думал, что таким будет пробуждение. Рано утром ко мне пришел взволнованный Брэндэндж. От него я узнал, что Германия напала на Советский Союз.

Все события предшествующих месяцев говорили о том, что война скоро начнется, и все-таки это известие меня потрясло.

Мы с Брэндэнджем решили вернуться в Берлин. Я попросил его отвезти меня не домой, а в наше посольство на Унтер-ден-Линден. Посольство, однако, было уже окружено гестаповцами, и прямо на улице, у ворот, меня арестовали.

После короткого допроса в гестапо на Александерплац меня повезли в Моабитскую тюрьму…»

Пантелей Афанасьевич вспомнил, как однажды они с Юрой прогуливались по Берлину. (Кажется, это было во второй его приезд в Германию… Да, конечно.) Они увидели серое мрачное здание, и Юра тогда сказал: «Это Моабитская тюрьма. Первое время здесь сидел Эрнст Тельман. Потом его отправили в какой-то концлагерь…»

«Я еще не знал тогда, — читал дальше Путивцев, — что Маша, беременная, тоже находится в Германии, в одном из лагерей для интернированных. К счастью, я этого не знал…

В первую ночь в тюрьме я не мог сомкнуть глаз. Как долго меня продержат здесь? Увижу ли я когда-нибудь Родину? Где мои товарищи по работе? Что делается, наконец, на полях сражений?..

Утро я встретил совершенно разбитым. Отдернул черную штору светомаскировки. Был еще совсем ранний час. От нечего делать я стал читать «Правила заключенного», которые были вывешены на стене. Из них я узнал, что заключенный не имеет права выглядывать в окно, производить шум, петь и днем ложиться на постель… Не буду повторять все пункты поведения заключенного в Моабитской тюрьме, скажу только, что то утро я начал с нарушения этих правил. Поставил табурет у окна и встал на него.

Камера моя была на пятом этаже. В окошко виднелся тюремный двор. Его окружала высокая стена. За стеной — кусок улицы, по которой шли первые прохожие. Как тогда я позавидовал этим людям, которые свободно могли идти по улице…

Вскоре к тюрьме то и дело стали подкатывать автобусы с решетками на окнах. Это привозили все новых и новых заключенных.

Где-то неподалеку был громкоговоритель, и я услышал первую сводку с Восточного фронта. Смысл этого сообщения сводился к тому, что Красная Армия отступает перед натиском вермахта на всем фронте — от Баренцева до Черного моря, назывались колоссальные цифры потерь, которые якобы наши войска понесли в первый же день.

В июне стояли очень жаркие дни. В камере было невыносимо душно. Единственное, куда меня выводили, — это на допросы.

Гестаповцы допытывались, с кем я был знаком на воле. Я ответил, что знал Шмидта и других официальных лиц…

Им было хорошо известно, что никакими «военными тайнами» я не располагаю. Меня не били. А вот шофера нашего военного атташе так избивали, что его потом долго пришлось лечить в больнице. Об этом я узнал позже. Я не сомневался, что наше правительство сделает все, чтобы вернуть советских людей на Родину, но следовало не забывать и другое: мы имели дело с Гитлером!

Действительно, с нашим обменом были большие трудности. Дело в том, что в Германии к началу войны оказалось более полутора тысяч советских граждан, в то время как в Москве осталось всего 120 немецких сотрудников и членов их семей.

Гитлеровские власти настаивали на обмене один на один. Таким образом, подавляющее большинство советских людей, оказавшихся в Германии, было бы обречено на гибель.

Наши, конечно, проявили максимум настойчивости и в ультимативной форме потребовали от гитлеровцев вернуть всех советских людей.

Переговоры эти длились довольно долго. Наконец Берлин вынужден был согласиться.

В тот вечер меня предупредили, чтобы я не спал. В четыре часа за мной придут. Что могло это значить?..

Ровно в четыре часа пришли два гестаповца. В тюремной машине они доставили меня на аэродром… Так получилось, что я впервые в жизни летел на самолете, и этот самолет был немецким. Часа через два мы стали кружить, и перед посадкой я увидел внизу собор святого Стефана. Значит, мы прилетели в Вену.

В Вене в самолет втолкнули еще несколько русских, которых интернировали в Австрии. Теперь я был не один. Трудно передать, что это значило для меня, сидевшего в одиночной камере. Из Вены нас доставили в Софию. Нашу группу немцы с аэродрома повели через весь город на вокзал. У софийского вокзала скопилось много людей. Это были болгары. Они пришли, чтобы передать еду русским. Немцы-охранники пытались помешать этому, но с болгарами они обращались все-таки не так, как с нами.

На путях стоял уже целый эшелон с русскими. Вот тут я впервые увидел Машу и узнал, что и она была все это время в Германии, в лагере. Никогда не забуду этот крик, похожий на стон: «Юра!..»

В Болгарии была у нас еще одна остановка, в Свиленграде. Из Свиленграда на автобусах всех советских граждан доставили к турецкой границе, где нас передали турецким властям.

В Стамбуле нас уже ждал теплоход «Сванетия». На этом теплоходе нас еще держали несколько дней, пока в порт не зашла «Бессарабия», на которой находились работники немецкого посольства в Москве.

Много раз мне приходилось возвращаться на Родину из заграничных командировок, но это возвращение, конечно, нельзя было сравнить ни с чем».

На этом заканчивались странички, присланные Топольковым Пантелею Путивцеву.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Командир артполка послал в штаб артиллерии армии старшего лейтенанта Бандуристова с пакетом. Стоял март сорок второго года.

Фронт к этому времени в Крыму стабилизировался. Дни были похожи один на другой: утром, после завтрака, производилась смена дежурных на наблюдательных пунктах, на огневых позициях сортировали боеприпасы, занимались земляными работами, улучшали окопы.

Иногда противник совершал короткий артналет или пускал «шальной» снаряд. Наши войска отвечали тем же.

Погода стояла все время пасмурная, авиация в небе появлялась редко.

Больше всего солдаты страдали от холода, от сырости. Топить было нечем. Все, что горело, бросали в печки.

В марте заметно потеплело, хотя выдавались еще дни с легким морозцем.

Сначала Николай хотел в штаб отправиться на полуторке, но его отговорили:

— Дороги развезло. Застрянешь и будешь кукарекать…

Бандуристов поехал на лошади. Лошадка, к счастью, попалась смирная.

В Первом Московском артиллерийском училище, которое оканчивал Бандуристов, верховой езде учили мало. Правда, после училища, когда он служил под Брестом, по выходным дням они совершали конные прогулки за город. «Они» — это четверо молодых лейтенантов, которых в училище прозвали мушкетерами. Николай Бандуристов был Арамисом, деревенский парень-увалень Володя Протченко — Портосом, чернявый ладный кубанец Куражин — Атосом, а д’Артаньяном был Александр Кирпота.

Николай вспомнил, как всей компанией однажды вчетвером они поехали за город. У Володи Протченко на людном месте лошадь вдруг заупрямилась и легла на дороге. Володя едва успел соскочить с нее. Уж как только он ни старался ее поднять: бегал вокруг, кричал, хлопал по крупу, дергал за уздечку, — а лошадь иронически поглядывала на него и не желала вставать. Кирпота, Бандуристов, Куражин держались за животы от хохота. Останавливались редкие прохожие и тоже улыбались. Обозленный Протченко крикнул:

— Чем смеяться, помогли бы лучше! Товарищи называется…

Кирпота вдруг стал серьезным. Легко соскочил с лошади. Подошел к Протченко: