Изменить стиль страницы

— Спасибо, спасибо за подмогу, ребятушки. Ныне со всей Руси войско сбирается.

Рать не только восстановила свои потери, но изрядно и выросла. Восемьдесят тысяч воинов собралось под воеводским стягом! Такой огромной рати у себя Иван Исаевич еще не видывал.

С пятнадцатитысячным войском пришли к Болотникову казачьи атаманы Василий Шестак и Григорий Солома. Встреча была бурной, радостной. Сколь годов не виделись! Но в рати своей воевода атаманов не оставил. Теперь, когда собралось огромное войско, он мог без опаски заняться западными крепостями, все еще служившими Шуйскому.

— Как ни любо с вами, други, но придется расстаться. Надо ударить по городам, что до сих пор Шубника держатся. Берите их, скликайте посадских в полки — и на Москву!

Болотников прощался к грустью. Особо не хотелось расставаться с Васютой Шестаком: когда-то молодыми парнями странствовали по Руси и стали побратимами. Самым близким и верным содругом был ему Васюта и в Диком Поле.

Как-то спросил:

— Любава твоя жива?

— Жива, батько. Двоих молодцов мне родила. Одному уже десяток годков. Орел! Скоро казаком станет.

Ответил весело и горделиво. Болотников же вздохнул: вот и у него была бы семья. Но где она? Живы ли Василиса с Никиткой?

Шестак и Солома выступили на западные города четвертого октября, а через три дня Болотников узнал, что Истома Пашков разбил царские войска под Коломной, взял боем город и пошел к Москве. А вскоре новая весть: Пашков разгромил царскую рать под селом Троицким.

— Знатно бьется Истома Иваныч, — похвалил Болотников.

— Вот тебе и дворяне! — сказал Мирон Нагиба.

— Дворяне ли? — живо отозвался Иван Исаевич. — Они лишь полками верховодят. Мужики царя бьют! Мужики тульские да рязанские. Их, сказывают, едва ли не сорок тыщ у Пашкова.

— А чего ж баре на бар пошли? Невдомек мне, Иван Исаевич.

— А тут и понимать неча. Охота ли ныне мелкопоместным да худородным под боярским царем ходить? Тут им и вовсе ни чинов, ни вотчин. Вот и поперли на Шубника.

Весь октябрь рать готовилась к решающему походу на Москву. Стали приходить вести от Василия Шестака и Григория Соломы:

— Взяты Боровск и Верея!

— Захвачены Звенигород и Руза!

«Добро, — удовлетворенно думал Иван Исаевич. — Молодцы, атаманы! Добро бы в одно время и ударить на Шуйского».

Царь занемог. Свалился-таки от суеты, дурных вестей и великих забот. Три дня его кидало то в жар, то в озноб, лежал едва не в беспамятстве (заморские лекари не выходили из постельной), но на пятые сутки полегчало, попросил щей.

Брат Иван Иваныч обрадованно перекрестился:

— Нужен ты еще богу.

— А боярам? Чу, смерти моей ждали, корыстолюбцы!

Иван Пуговка не стал омрачать брата: прознает о кознях бояр — и вовсе свалится. А козни были. Когда по дворцу разнесся слух, что государь при смерти, боярам будто ежа под зад сунули. Одни побежали к Мстиславским, другие к Романовым, третьи к Голицыным, надеясь посадить на трон (после смерти царя) своего ставленника. Что тут было!

— Чего молчишь? — пытал Василий Иваныч.

— Тихо было. Бояре здоровья тебе желали, в церквах за тебя молились.

— Врешь, Ванька, врешь!.. Чего рыло-то воротишь? По глазам вижу… Ну да проведаю, всем воздам!

Поправился, проведал и… не воздал. Лишь тягостно и горько подумал: не было верных бояр и не будет. Каждый лишь о своем пузе печется. И попробуй тронь хоть одного — лай подымут! Кто, мол, на кресте клятву давал, что бояр не тронет? Кто сулил верой и правдой служить боярству? Вот то-то и оно. На чьем возу сидишь, того и песенку пой. Да и не время ныне с боярами тягаться, надо всем скопом думать, как лихолетье пережить. Вот уже под Москвой. Вор грозный.

Думал, советовался с дьяками, хитрил. Чего только не делал царь Василий! И стягивал, стягивал к Москве огромную рать, стягивал всеми правдами и неправдами. Велел пустить слух: на Русь несметной ордой идут татары, надо спешно собирать войско. Скакали по городам и весям гонцы, пугали народ, тормошили воевод и старост. К Москве торопливыми ручьями потекли служилые по прибору, «даточные» и посошные люди. Ведали: с ордынцами шутки плохи, коль сильной ратью не сберешься, всю Русь испепелят.

Крепло, множилось на Москве войско. В самой же столице царь указал думным дьякам переписать мужчин. Приказные люди дотошно облазили все улицы, переулки и слободы, занесли мужчин старше шестнадцати лет в разрядные книги и велели явиться в Съезжие избы. Ослушников ждали батоги и тюрьмы. Вновь поверстанным выдали оружье и сбили в полки.

Но царь жил в постоянной тревоге: чернь по-прежнему благоволила Вору, в слободах то тут, то там гуляло бунташное слово. Приказал резать языки, вешать на дыбы, казнить на Ивановской площади и на Болоте, но смута не затихала. «Листы» Ивашки Болотникова будоражили народ.

— Ума не приложу, — по-бабьи всплескивал руками Василий Иваныч. — На Москву без досмотра и комар не проскочит (стрельцы обыскивали каждого въезжающего в город), а воровские «листы» плодятся, как блохи на паршивой овце. Не в приказах ли их стряпают?

Повелел сличить руку дьяков и подьячих, но воровства не нашли. Шуйский накинулся на стрелецких голов.

— Худо Москву блюдёте, нечестивцы! Коль так будете службу нести, башки поснимаю.

Но поток воровских грамот не убывал. Иван Болотников засылал на Москву лазутчиков, мятежил посад.

— Надо за Дмитрия Избавителя стоять, за его Большого воеводу! — кричали на торгах и крестцах посадчане.

— Вестимо! Царь Дмитрий никого не пощадит, коль ворота ему не откроем.

Москву обуял страх. Страшилась чернь, страшились купцы, страшилось боярство. Все злей и призывней звучали мятежные речи.

Страшился Шуйский. Вот-вот заполыхает на Москве всеобщий бунт, и тогда уже не только трона не видать, но и ног не унести.

— Только чудо может спасти Москву, — как-то неосторожно обронил в царской крестовой духовник.

— Чудо? — переспросил Василий Иваныч. — Чудо, речешь? — и призадумался. Через день он направился к Гермогену.

— Помогай, святейший.

Патриарх встретил Шуйского сухо. Он не любил царя. Во дворце знали о резких выпадах патриарха против государя, и если бы ни Великая смута, он не благословил бы Шуйского на царство. Патриарху хотелось видеть на троне более достойного помазанника божия.

— Мнится мне, что я токмо оным и занимаюсь, государь.

— Усердие твое велико, святейший. Однако ж церковь могла бы сделать и боле.

Глаза патриарха стали колючими.

— Боле? Аль мало проповедей и грамот моих о еретике и богоотступнике Гришке Отрепьеве? Аль мало проклятий на головы бунтовщиков, кои отступились от Христа, православной веры и покорились сатане? Аль мало дала церковь казны, оружья и монастырских трудников, дабы сокрушить Вора?

— Ведаю, святейший, — кивнул царь Василий.

Но Гермоген осерчало продолжал:

— А не я ль шлю в мятежные города неустанную инокиню Марфу, дабы рекла праведное слово о сыне своем Дмитрии? Не я ль, уступив твоим хитрым и корыстным помыслам, сотворил из Дмитрия Углицкого святого чудотворца и перенес его «нетленные» — ха! — мощи на Москву в благочестивый храм Михаила Архангела? Не я ль денно и нощно пекусь о твоем царствующем сане?

Царь Василий знал: Гермогена, коль войдет в запал, не остановишь. Ну да и пусть, пусть глаголит! О царствующем сане печется, хе. Дудки! О сане патриаршем, о попах, о землях владычных. Бунташное стадо для попов — как бельмо на глазу. И хлеб, и казна мужиком да посадским тяглецом копятся. Ныне же ни мужика, ни тяглеца, вот и усердствует церковь божья.

Патриарх Гермоген отнесся к восстанию черни с необычайной жестокостью. Его грамоты и проповеди были злы и пугающи, грозили «богоотступникам» страшными муками, адом, отлучением от христовой церкви. Неистовые, устрашающие грамоты патриарха не раз приводили в трепет города и села, внося раскол в обширнейший лагерь повстанцев. Лют был к воровской черни владыка Гермоген!

Дав выговориться патриарху, Василий Иваныч, никогда открыто не вступавший с Гермогеном в спор, учтиво молвил: