Изменить стиль страницы

Не сокрушили. Болотников, навалившись всем войском, в два часа смял царскую рать. Оставив на поле пять тысяч убитых, Кольцов-Мосальский и Нащекин бежали к реке Пахре.

За пологом шатра был слышен гомон стремянного и Афони Шмотка. Афоня, тоненько посмеиваясь, говорил:

— Твою загадку и малец разгадает. А вот ты мою попробуй, век не раскумекать. Слушай, Устимка: летела птица орел, садилась на престол, говорила со Христом: «Гой еси истинный Христос! Дал ты мне волю над всеми — над царями, над царевичами, над королями, над королевичами; не дал ты мне воли ни в лесе, ни в поле, ни на синем море».

Секира примолк, примолк надолго. Афоня довольно хихикал:

— Куды уж те, несмышленышу.

Губы Болотникова тронула улыбка. Сошлись, балагуры! Сейчас ратники сбегутся: где Секира с Афоней, там и веселье, там и смех на сто верст. Бакульничать не мешал: пусть, пусть отдохнут повольники. Сколь тягот перенесли, сколь ран в сечах приняли!

Вышел из шатра, бодро глянул на ратников.

— Живы, ребятушки? Дойдем до Москвы?

— Дойдем, воевода. Ишь как баре от Лопасни драпали. Знатно поколотили!

— Знатно, ребятушки. Запомнит Шуйский Лопасню. Сию победу и отметить не грех, а? — глаза веселые, шалые.

— Не худо бы, — тотчас отозвался Мирон Нагиба.

Аничкин же посмотрел на Большого воеводу с удивлением: что это вдруг с Иваном Исаевичем! Не сам ли запретил до Москвы зелену чару?

— Так гульнем, други, за победы наши? Москве в скорби быть, нам — чару пить. Пусть Шубник задохнется от злости, пусть знает, как веселится повольница! Гульнем, а? — кинул оземь шапку, лихо, бесшабашно тряхнул серебряными кудрями.

— Гульнем! — мощно грянуло войско.

Из обоза прикатили бочонки с вином. И пошел пир на весь мир! Иван Исаевич выпил три кубка кряду, стал хмельной, взбудораженный.

— Веселых с рожками!

Веселых и звать не надо: давно уже прибежали к воеводскому шатру

— с дудками, свирелями, бубнами.

— Плясовую, ребятушки! Играй, чтоб сатане было тошно! Играй, веселые!

Заиграли, загремели, задудели; заиграли лихо, громко, задорно. Ноги сами понеслись в пляс; плясали Секира и Нагиба, Нечайка Бобыль и Тимофей Шаров, Юшка Беззубцев и Семейка Назарьев, плясала хмельная рать.

— Гись!

Болотников вошел в круг. Летят кушак и кафтан наземь (стремянный ловко поймал саблю). Высокий, бронзо-волобый, белая рубаха с голубыми узорами обтянула могучие плечи.

— Веселей, дьяволы!

И пошел, пошел игриво, легко, молодцевато.

— Веселе-е-ей!

Сорвался в пляс: быстрый, буйный, залихватски-ухарский.

Матвей Аничкин — он единственный не пригубил и чарки — ужаснулся лицу Болотникова, оно показалось ему жестоким, мученически-отчаянным, будто Большой воевода не плясал, а яро втаптывал в землю гадюку. Сколь неукротимого гнева было в его лице!

У Аничкина дрогнуло сердце: Болотников устал! Устал от прежней каторжной жизни, непрестанных забот и бессонных дум, от неимоверно-тяжкого бремени, легшего на его плечи.

Пляска — забытье.

Пляска — веселье.

Пляска — крик!

— Гуляй, гуляй, вольница! Гуля-я-яй!

Плясал долго, свирепо, пока не иссякли силы. Шатаясь, побрел к шатру.

— Вина, Устимка!

Выпил, ожил и вновь брызнул шалым весельем.

— Славная у меня рать… Что ворога бить, что вино пить… Слышь, Устимка, покличь деда Михая с гуслями. Покличь!

Сыскали гусляра. Крепкий белобородый старик с густыми висячими бровями. Болотников поднес вина.

— Выпей, Михей Кудиныч, да песню сыграй.

Гусляр поклонился, принял чару.

— Какую сыграть, воевода?

Иван Исаевич присел рядом. Помолчал. Лицо стало отрешенным, задумчивым. Дед тихо перебирал струны гуслей, а Болотников вдруг запел:

Как с околицы идет молодец, А навстречу красна девица, А близехонько сходилися, Низехонько поклонилися.

И говорит добрый молодец:

Здорова ли живешь, красна девица?

Здорова живу, мил сердечный друг, Каково ты жил без меня один?

Давно друг с другом не видалися, Что с той поры, как рассталися…

К Болотникову, пошатываясь, ступил Мирон Нагиба.

— Кинь песню, батька. Айда к столу!.. Слышь, батька!

Болотников не слышал: он весь в песне. Матвей Аничкин подхватил Нагибу под руку, повел к гулебщикам.

— Не тронь воеводу. Не в себе он ныне. Не тронь!

Аничкин усадил Мирона за стол и вернулся к Болотникову. Иван Исаевич пел, пел тоскующе и задушевно, пел со слезами на глазах.

«Знать, жену вспомнил, — вздохнул Аничкин. — Сколь годов не видел!»

Болотников смолк, столкнулся с участливыми глазами Аничкина, нахмурился.

— Чего тебе, Матвей?

— Мне?.. Добро спел, воевода. Еще спой, коль душа просит.

— Душа? — криво ухмыльнулся Болотников. — А ты у нас все-то ведаешь… Чего не пьешь? — голос колкий, сердитый.

— Выпью, выпью, воевода, — поторопился сказать Аничкин. Понял: Болотников догадался, догадался, что он, Матвей, увидел его слабым.

— Пей, сатана!.. И мне чарку, Устимка!

— Не хватит ли, Иван Исаевич? Тяжел ты, — молвил Юшка Беззубцев.

— Цыть!.. Устимка, дьявол!

Секира запропастился, но тотчас возник незнакомый Аничкину ратник. Широкогубый, лобастый, с оловянной чарой в руке.

— Испей, воевода.

— Дай! — метнулся к ратнику Аничкин. — Сам воеводе поднесу, — остро, прощупывающе впился глазами в повольника. — Кто такой?

— Человек божий, — поклонившись, широко осклабился ратник. — Бориска Лукин.

— Кто сотник твой?

— Ты чего, Матвей? — тяжело ворочая языком, ворчливо произнес Болотников. — Чего прицепился?.. Дождусь я чарки?

К Ивану Исаевичу подошел Нечайка Бобыль с полным кубком вина. Колобродный, рот до ушей.

— Знатно гуляем, батько! Плесни в душу грешную.

Болотников принял кубок, осушил, покачиваясь, пошел к застолице. Матвей же, слив чарку в баклажку, повернулся к ратнику. Но того и след простыл. Аничкин окликнул повольника из охраны Большого воеводы.

— В обозе собак видел. Доставьте одну.

Доставили. Аничкин кинул кусок мяса. Собака съела.

— Поглядите за ней.

Пошел к воеводе. Тот сидел в обнимку с Мироном Нагибой и тихо напевал казачью песню, напевал покойно, бездумно, закрыв глаза.

К Аничнику ступил один из телохранителей; косясь на Болотникова, молвил:

— Беда, Матвей Романыч… Пленные баре сбежали.

— Сбежали? — встрепенулся Аничкин и прикусил язык. Но Болотников услышал, открыл глаза.

— Давно ль?

— Коло часу, воевода.

Болотников насупленно глянул на Аничкина, а тот, не дожидаясь воеводской нахлобучки, живо приказал:

— Догнать! Пешие далече не уйдут. В погоню сотню конников. Быстро!

Иван Исаевич поднялся, боднул начальника Тайного приказа — вот уже три месяца был такой приказ в войске — недобрым взглядом.

— Худо царевых псов бдишь, Матвей. Худо!

Болотников огневался: из плена бежали дворяне, кои люто сражались с повстанцами. Сколь ратников полегло от их бешеных сабель! Хотел было дворян уничтожить, да Аничкин отсоветовал:

— Не лучше ли казнить под стенами Москвы? Пусть черный люд убедится, что у нас с врагами разговор короткий. Глядишь, и на Москве с барами расправятся.

Болотников согласился. И вот, поди ж ты, дворяне удрали из-под самой надежной, казалось бы, охраны, удрали средь бела дня!

— Изменой пахнет, Матвей.

Аничкин и сам о том подумал. Без предательства не обошлось. А тут еще новая напасть: к ногам Матвея бросили собаку.

— Сдохла, Матвей Романыч.

Аничкин побелел.

— Под богом ходишь, воевода, — вытирая испарину со лба, деревянным голосом выдавил он. — В чарке, что ратник подносил, вино было отравлено.

У Болотникова голова хоть и чадная, но хмеля как и не было. Горечь, досада, гнев! Все могло рухнуть в один час: заботы, дерзкие помыслы, надежды. Рухнуть из-за подлой руки.

Лицо ожесточилось.

— Коня!.. Где эти суки, что рубили повольников? Догнать!

Взметнул на коня и бешено помчал к деревеньке, в покинутых избах которой были заперты пленные. За Болотниковым полетел Матвей Аничкин с полусотней всадников.