Изменить стиль страницы

— Твое радение, святейший, зачтется богом. Мы ж, государь Московский, побив Вора, вернем долги церкви сторицей. О том не одиножды нами в Думе сказано.

«Вернешь, — желчно поджал губы Гермоген, — когда черт помрет, а он еще и не хворал». (Шуйский и будучи царем оставался великим скупердяем.)

— С чем пожаловал, государь? Аль вновь какая нужда?

— Вестимо, владыка, — царь откинулся в кресло, сощурил блеклые воспаленные глаза. (Государь, потеряв покой, потерял и сон.) Дряблое, узкобородое лицо стало хитреньким, щучьим.

Ох как не терпел это лицо Гермоген! Сейчас какую-нибудь пакость вывернет.

— Задумка в голову пала. Коль в дело ее пустить, у воров скамью из-под ног вырвем. Лишь бы ты благословил, святейший.

— Говори.

— Надо бы недельный пост по всей Руси огласить. Ныне же огласить, святейший.

— Что-о-о? — у патриарха от изумления аж губы затряслись. Всего ожидал от Шуйского, но такого! — Да в своем ли ты уме, государь? Посты раз и навсегда установлены. До Филиппова же заговенья пять недель. Что за надобность?

— Видение было, святейший.

— Кому? — сердито выкрикнул Гермоген.

— Одному духовному лицу, кой поведал о чудесном видении благовещенскому протопопу Терентию.

«Видение» явилось самому Василию Шуйскому, он же, под строжайшей тайной, вдолбил его «одному духовному лицу». А тот поведал протопопу Терентию: было-де ему чудесное видение во сне, что сам Христос явился в Успенском соборе и вел беседу с Богородицей. Христос-де был в великом гневе и грозил страшною казнью московскому народу, кой досаждает ему лукавыми своими делами и сквернословием; приняли-де мерзкие обычаи, стригут бороды, содомские дела творят и суд неправедный, грабят чуждые имения. Богородица слезно просила Христа пощадить людей, на что тот ответил: «Много раз хотел помиловать их, мать моя, твоих ради молитв, но раздражают душу мою их окаянные стыдные дела, и сего ради, мать моя, изыди от места сего, и все святые с тобой; аз же предам их кровоядцев и немилостивых разбойников, да накажутся малодушные и придут в чувство, и тогда пощажу их». Богородица же три дня и три ночи умоляет Христа пощадить грешников, и Христос наконец смягчается: «Тебя ради, мать моя, пощажу их, если покаются; если же не покаются, то милости моей не будет, и быть всем разбойникам и кровоядцам на скором страшном суде».

— Чуешь, святейший? Смута — это гнев божий, наказание, посланное богом за грехи мирские. У черни единственный путь к спасению — покаяние! Прекратить воровство и покаяться, дабы не навлекать на себя гнева божьего. Каково? — лицо тожествующее, шельмовское.

Гермоген смотрел на Шуйского и лишний раз убеждался в изощренности, изворотливости, лукавости его ума. Неистощим на коварные выдумки царь Василий!

— Всеобщим покаянием разложить и смирить бунташную чернь? Отпугнуть христиан от мятежников? Сплотить их вокруг царя и церкви?

— Так, так, владыка! — загорелся царь Василий. — Чудесное видение, кое протопоп Терентий записал на бумагу, надо немедля прочесть по всем храмам. Пусть люди ведают о своем тяжком грехе, пусть его замаливают и постятся. Благослови на сие богоугодное дело, святейший.

— Я подумаю об оном видении, государь. Вечор пришлю к тебе послушника.

Гермоген, хоть и презирал царя, но новое «чудо» ему пришлось по душе. Какая бы смута по Руси ни гуляла, но мужики и посадские христолюбивы, им не отринуть бога, он накрепко сидит в их душах, и в этом великая сила царя, патриарха, державы. Силу же оную надо умненько в дело пустить.

«Повесть о видении некоему мужу духовну» по царскому велению была оглашена двенадцатого октября в Успенском соборе «вслух во весь народ, а миру собрание велико было». Патриарх объявил с амвона шестидневный пост, во время которого «молебны пели и по всем храмам и бога молили за царя и за все православное крестьянство, чтобы господь бог отвратил от нас праведный свой гнев и укротил бы межусобную брань и устроил бы мирне и безмятежне все грады и страны Московского государства в бесконечные веки».

Царь неустанно молился.

Гремел проповедями с амвона патриарх Гермоген.

Неистовствовали попы и монахи.

«То покрепче меча», — довольно думал Василий Шуйский.

Глава 8

БОЛОТНИКОВ И ПАШКОВ

Истома Пашков подошел к Москве 28 октября 1606 года. (Вначале взял Коломенское, затем перебросил свое войско к деревне Котлы, что в семи верстах от столицы.) Иван Болотников подступал к Москве тремя днями позже.

К полудню завиднелись золотые купола Данилова, Симонова и Новодевичьего монастырей.

— Дошли, други! — размашисто перекрестился Иван Исаевич.

— Дошли, воевода! — приподнято молвил Семейка Назарьев.

— Дошли! — волнующе выкрикнул Устим Секира.

Рать встала.

Взирали на предместья Москвы мужики и холопы, казаки и монастырские трудники, бобыли и бурлаки, приставшие к войску с берегов Дона, Оки и Волги. Взирали десятские и сотские, пушкари и затинщики, воеводы и головы.

Взирал Болотников. Взирала рать.

Дошли-таки! Учащенно, взволнованно бились сердца. Дошли! Через бои, кровь и смерть, через все тяжкие испытания. Дошли!

Вот она, Москва-матушка! Лепа, белокаменна, столица всея Руси.

Вот она, грозная, царева, боярская. Засел за стенами враг — лютый, немилосердный; как-то его осилить, как-то спихнуть Шуйского с трона, дабы посадить на его место истинного царя, помазанника божьего, царя Избавителя, кой даст мужикам землю, холопам волю, кой заточит в темницы злое боярство, кой повелит повсюду избрать праведных старост и судей. И заживет мужик, заживет холоп, заживет счастьем и волюшкой. А волюшка рядом, близехонька, еще разок поднатужиться — и она в мужичьих руках.

Ликующе на душе Болотникова, в голове вихрь чувств — буйных, жарких, заветных. Он, Большой воевода, привел к Москве народную рать, привел напродир, через частокол врагов, привел через хитрейшие козни Шуйского. Сколь отдано жизней, сколь сермяжной крови пролилось, чтоб стать перед Москвой! Еще одно побоище — самое тяжкое, самое яростное — и… Ужель сбудется вековая мечта черного люда, ужель наконец-то придет желанная воля, ужель Московское царство станет самым праведным среди других царств и государств. От дерзновенных мыслей хмелела голова. Ужель, господи?!

К Большому воеводе неспешно и степенно приближался долговязый костистый чернец. В черном клобуке, в черной рясе, с большим медным крестом в жилистой длиннопалой руке.

— Дозволь, сыне, благословить тебя на ратный подвиг, — молвил басовито и глухо, и тотчас, выхватив из-под рясы нож, ударил им в грудь Болотникова.

Ратники ахнули. Иван Исаевич побелел, качнулся. (Вот она, волюшка!) Нож, пронзив кафтан, застрял в кольчуге. К чернецу подскочил Аничкин, сверкнул саблей.

— Погодь, Матвей, — вытягивая нож из кольчуги, ледяным голосом бросил Болотников.

Рать угрожающе загудела:

— В куски его!

— Смерть чернецу!

— Смерть ироду!

Кольчуга Болотникова обагрилась кровью.

— Ранен, батько? — кинулся к Ивану Исаевичу стремянный Секира. — Худо тебе?

— Ничего, ничего, жив буду, — морщась от боли, произнес Болотников и негодующе глянул на монаха.

— Этого пса покуда не трогать.

Монах, сверкая черными медвежьими глазами, закричал:

— Братья! Не верьте ему. То антихрист, предавшийся сатане! Он проклят богом! Отриньте от богоотступника, дабы не угодить в адово содомище. На Москве духовному лицу было видение. Христос разгневан злом, кое вы, поддавшись Ивашке-антихристу, повсюду творите. Ждет вас суровая кара божья! Покайтесь, и Христос вас простит, отриньте от сатаны!

— Буде, чернец! — Нечайка Бобыль взмахнул могучим кулаком. Монах грянулся оземь.

— К пытке его! — крикнул Аничкин.

В шатре Болотникову перевязали грудь. Рана оказалась неглубокой.

— Счастье, твое, воевода. Еще бы полвершка и… Добро, кольчуга оказалась крепкой, — сказал Аничкин.

Семейка Назарьев с откровенной досадой посмотрел на Аничкина. Тот понял его взгляд, нахмурился: проворонили телохранители лазутчика. Да и кто мог знать, что он придет в облике монаха, придет смело, на виду всего войска, придет на явную свою погибель. Но что заставило его пожертвовать собой? Прежние лазутчики пытались убить Болотникова исподтишка, этот же нанес удар открыто.