Изменить стиль страницы

— Я тебе не единожды говаривал, Михаила. В покоях не место сечи, шел бы во двор.

— Прости, дядюшка. На дворе темно, не утерпел. Киот же я завесил,

— винился отрок.

— Всё едино грех, — ворчал Василий Иванович. Однако серчал больше для виду. Нравен был ему Михаила.

Глава 5

ЦАРЕВА МИЛОСТЬ

Поднялись ни свет ни заря. Еще повечеру стрелец Аникей упредил:

— Вставайте с петухами, иначе к житнице не пробиться.

— А куды идти? — напялив драную шапчонку, вопросил Шмоток.

— Мудрено, братцы. У царя на Москве триста житниц… Ступайте в кремлевскую, что у Сибловой башни. Ведаешь, Афоня?

— Ведаю, паря. В государевом Кремле не раз бывал.

— Вот к башне и веди. Я там к подаче буду.

Еще в сумерках вышли из Зарядья к Мытному двору. Поднялись к храму Василия Блаженного. Афоня ахнул:

— Мать честная! Пожар[10] людом кишит. Ужель все к житницам? Прошли мимо Лобного и свернули к Фроловским воротам. На мосту через ров — давка, столпотворение.

— Держись за меня, — обеспокоенно молвила сыну Василиса.

Никита, еще сонный, не проспавшийся, прижался к матери.

Гвалт, крики, брань; кого-то из нищебродов двинули по лицу, взвились костыли. Затрещали перильца; двое из нищебродов полетели в ров. Испуганный крик:

— Помогите-е-е!

— Убогие… Потонут, — пожалел Карпушка.

— Веревку бы, — вторил ему Афоня.

Но тут так надавили, что богородских поселян швырнуло к Фроловским воротам.

— Шапку, шапку, черти! — схватился за голову Афоня.

— Иди знай! Добро сам цел, — сердито бросил Семейка.

— Да ить, почитай, новехонька, — сокрушался бобыль.

Миновав ворота, очутились подле храма Георгия; обок — белая стена Вознесенского монастыря. Из обители приглушенно доносилось заунывное пение чернецов.

Народ, выйдя из Фроловских ворот, растекался по Кремлю в разные стороны: царь повелел открыть сразу несколько житниц.

Селяне, вслед за толпой, пошагали было к Соборной площади, но та была оцеплена конными стрельцами.

— Вспять! Вспять ступайте! — приподнимаясь в седле, хрипло орал сотник.

Толпа ощерилась, замахала костылями и орясинами.

— Пропущай, служилый! Не рушь царев указ!

Сотник еще гулче:

— Вспять! Аль не зрите? Дворец обок, ныне тут ходу нет. Ступайте мимо приказов!

Толпа подалась к Посольской избе. Вдоль крепкого дубового тына — стрельцы с бердышами. Кисло роняют:

— Прут и прут, сиволапые. Эк, набежало!

— Глянь — пал. И куды экий немощный.

— Волоки его к тыну.

— Помер, сатана. Возись с ним…

Вышли на Кремлевский холм. Царева житница под самой горой. У Карпушки ноги подкосились.

— Осподи!

Хлебный двор осадили тысячи людей. Гул, стоны, отчаянные крики.

Василиса перепугалась, не за себя — за Никитку. В таком месиве и вовсе задавят.

— Не пойдем, пожалуй, Никитушка.

— А как же хлебушек? Худо без хлеба, матушка, идти надо, — смело сказал Никитка и потянул мать за рукав.

— Нет, нет, сынок, не пущу!

Глянула на Семейку, но тот не знал, что и молвить. Много верст оттопали, ужель на попятную? Но без жита Василисе с Никитой долго не протянуть.

— Уж как бог тебе подскажет, Василиса…

Мужики начала спускаться с холма. Василиса же, глотая слезы, осталась. Приметила чей-то жилой сруб неподалеку и повела к нему Никитку.

— Ничего, сынок, ничего родимый. Проживем как-нибудь.

Хлебного веса целовальник с земскими ярыжками грозой сновал по Житному двору. Афанасия Пальчикова знали все московские хлебники, знали и боялись пуще сатаны. Лют Афанасий! Дня не пройдет, чтоб не нагрянул в пекарню. Корыстолюбцев вынюхивал да выискивал. Намедни пекаря Селивана Пупка отволок в Съезжую, батогами потчевал. Нагрянул в Хлебную избу к самому печеву. Селиван окстился: опять-таки занесло, черта рыжего!

— Рад тебя видеть в добром здравии, Афанасий Якимыч… Жарынь тут у нас, не угодно ли кваску?

От кваску Афанасий не отказался, выдул полкувшина. В пекарне три печи, подле них бочки и кади с водой; вдоль закопченных стен — столы и скамьи, полки и поставцы; на поставцах — ендовы и чаши с приправами, на столах и полках — хлебы: ситные, крупитчатые, овсяные… Здесь же булки, сайки, калачи, крендели, сухари… Душно, чадно, в воздухе мучная пыль. Сумеречно, свет едва пробивается сквозь зарешеченные оконца.

Хлебная изба на Смоленской одна из самых больших в Москве. Жил Селиван Пупок — беды не ведал. Богател, хоромы в три жилья на Великом посаде отгрохал. Доволен был. Но тут лихая година пала: лютый голод навалился. Хлебные приставы на пекарню зачастили — назойливые, въедливые, дерзкие. Но лютей всех Афанасий Пальчиков, не целовальник — Малюта Скуратов!

Селиван Пупок молитву бормочет: авось творец небесный и отведет беду. А Пальчиков за хлебы принялся: взвесил один каравай, другой.

— Без обману, батюшка, хоть все перевешай. Блюду царев указ, — смирехонько журчал Селиван, а у самого душа не на месте: откушает или не откушает?

Откушал, скислился, поднес каравай к огню. Разломил на ломти, вновь пожевал. Выплюнул, зло глянул на хлебника.

— Опять воруешь? А не я ль на тебя трижды взыск налагал? Не я ль за подмес батоги обещал?

— Не было подмесу, Афанасий Якимыч! — закрестился Пупок. — То хлебец неудашный. Работный поздно в печь посадил. Недогляд.

— Недогляд? Айда к другой печи.

Но там хлебы вышли еще «неудашнее». С подмесом оказались не только караваи, но и булки, калачи, крендели.

— Горазд ты, Селиван, горазд, — покачал головой целовальник. — И воды подлил вдоволь, и мякины не пожалел.

— Работные обмишулились, отец родной! Спьяну… Вечор еще наклюкались. Утром пришли, а башку-то не опохмелили. Сусеки перепутали. Укажу плетьми выстегать.

— Буде! — крикнул Пальчиков и кивнул ярыжкам. — В Съезжую!

Хлебник побелел: в Съезжей могли и до смерти запороть. Поманил целовальника рукой.

— Погодь, батюшка… Дельце у меня к тебе. Зайдем-ка в прируб.

Селиван плотно прикрыл дверь и протянул целовальнику кожаный мешочек с серебром.

— Прими, батюшка Афанасий Якимыч, на государево дело.

Но Пальчиков осерчал пуще прежнего, огрел хлебника плеткой.

— Мздоимством не грешен!

Толкнул ногой дверь.

— Ярыжки!

На Москве диву дивились: бессребреник Афанасий Якимыч! При такой-то службе да чтоб к рукам не прилипло! Кругом мздоимец на мздоимце. Этот же праведник и святоша. Чуден Афанасий!

Однако никто не ведал его помыслов. А помыслы Пальчикова были с дальним прицелом. Давно чаял он выбиться в думные дворяне, денно и нощно о том молился. И не напрасно: слух о его радении до Бориса Годунова дошел, вот-вот Пальчикова в думные пожалует. То-то залебезят дружки и недруги.

Усердствовал Афанасий Якимыч!

Раздачей царской милостыни ведал дьяк Силантий Карпыч Демидов. Чуть утренняя заря в оконце, а Силантий Карпыч уже на Житном дворе. Упаси бог проспать! Дел — тьма тьмущая, царь доверил хлеб и деньги. А сирых, убогих да нищих — тысячи. Теперь вся Русь в голоде, отбою нет. Забот столь, что и соснуть некогда.

Обошел житницу. Подле амбаров — люди оружные. Много их, но меньше и нельзя: народ озверел.

Зашагал к задним (запасным) воротам, открыл волоковое оконце калитки. За воротами толпилась добрая сотня нищих; полуголые, в ветхих рубищах, с большими котомами.

— Седни еще боле налезло. Ладно ли? — глянув в оконце, молвил стрелецкий пятидесятник.

Дьяк промолчал, лишь в густую бороду хмыкнул. Служилый же продолжал с опаской:

— Еще подходят… Чужих нет ли? Кабы впросак не попасть, Силантий Карпыч.

— Не попадем. Впущать сам буду.

Открыл калитку. Впуская голь, зорко всматривался в лица. Пятидесятник вел счет. Закрыли калитку на сто пятом нищеброде. Грязная, драная толпа потянулась за дьяком в Хлебную избу. Силантий Карпыч уселся в кресло, кивнул низенькому ушастому подьячему, склонившемуся над длинным столом.

вернуться

10

Пожар — старинное название Красной площади.