— Пиши, Митрич… Отпущено по московке сирым и убогим, что со Сретенской да Рождественской слободы…
Подьячий усердно заскрипел пером.
— Сколь люду записывать?
— Пиши три сотни.
У подьячего застыло перо в руке, глаза полезли на лоб.
— Пиши, Митрич! — повысил голос дьяк.
Деньги Силантий Карпыч выдавал сам. Говорил степенно и важно:
— Молитесь за государя Бориса Федоровича. Долгого ему царствования и крепкого здравия.
Один из сермяжных, подбросив на ладони серебряную монету, молвил обидчиво:
— Царь-то указал по две московки выдать, а ты по одной. Не по-божески, батюшка.
— Не по-божески? — сузил глаза Силантий Карпыч. — Креста на тебе нет, Егорша, в семой раз приходишь. Не получишь боле!
— Прости, батюшка, прости, благодетель, — низко кланяясь, залебезил Егорша.
— То-то ли! А теперь ступайте к амбару.
Пятидесятник, выпроваживая сермяжных, покрикивал:
— Проворь, проворь! Не ровен час, Пальчиков нагрянет.
Нищеброды, набив сумы и кули хлебом, потрусили к задним воротам. Пятидесятник бурчал в пегую бороду:
— Многонько же родни у дьяка. Эк, вырядились! Что ни ночь, тем боле приходят.
Однако приходили не только дьячии люди, но и сродники других приказных, кои под началом Силантия Карпыча житные дела вершили. Не был внакладе и стрелецкий пятидесятник.
Доволен Силантий Карпыч. Добро бы, голод подольше продержался.
У Житного двора бушевало людское море. И кого здесь только нет! Слободские тяглецы: кожевники, кузнецы, кадаши, гончары, бронники, скатерники, хамовники… Монастырские трудники, бобыли, мужики с деревень, калики, юродивые, нищие, гулящие люди, попы-расстриги, кабацкие ярыжки, судовые бурлаки… Остервенело, не жалея костей, лезли к воротам.
Крики, отчаянные вопли, драки, брань несусветная! Мелькают посохи, костыли, дубины.
Стрельцы охрипли от криков:
— Осади, осади, дьяволы! По сотне будем впущать. Осади-и-и!
Лезли!
Каждому хотелось побыстрей продраться к воротам; за ними — спасение, во дворе — жито и деньги.
Богородские мужики оказались середь толпы. Тяжко! Зажали так, что рукой не шевельнуть.
— Держитесь, братцы! — кричал Семейка.
— Выбраться бы, — стонал мужик-недосилок Карпушка. — Мочи нет… Загинем тут.
— Не скули! Терпи, Карпушка, как-нибудь выдюжим… Да куды ж ты прешь? Куды прешь, вражина!
Семейка оттолкнул широким плечом угрюмого космача в азяме. Тот ощерился и больно ткнул Семейку в живот. Семейка дал сдачи. Лохмач выхватил нож, но его ухватил за руку рослый сухотелый детина в кумачовой рубахе.
— Буде, Вахоня. Спрячь.
— А че он, Тимоха? Че руки протягивает?
— Спрячь!
Толпу, будто гигантской волной, качнуло к воротам; кого-то смяли, раздавили, послышались всполошные крики. Едва не угодил под ноги толпы и Карпушка, но его вовремя поддержал Тимоха Шаров.
— Крепись, мужичок.
С Карпушки пот градом, в темных провалившихся глазах страх и отчаяние, лицо будто мел. Вновь заканючил:
— Загину, робя. Мочи нет. Не видать мне жита.
— И полно, полно те, голуба, набирайсь духу. Глянь на меня. И весь-то, прости осподи, с рукавицу, а ить не раскис. Вот и ты крепись. На-ко пожуй, — Афоня запустил руку в торбу и протянул Карпушке черный закаменелый сухарик.
Тимоха Шаров подтолкнул Вахоню, присвистнул.
— Нет, ты глянь, глянь, Вахоня. Вон на того нищего, что костылем подперся. Признаешь?
Вахоня вытянул длинную грязную шею.
— Демьяшка Сыч!
— Ну… А обок с ним? Нет, ты глянь, сколь тут лизоблюдов Шуйского собралось. Ну, погодь!
Тимоха, ярый, могутный, расталкивая толпу, полез к Демьяшке. На него забранились, но холоп упрямо пробивался к дебелому губастому мужику в лохмотьях. Пробился, схватил за плечо.
— И ты оголодал, Демьяшка?
Мужик опешил; заискивающе, запинаясь, молвил:
— Здорово, Тимоха… Ты энто тово… Принуждился. Чай, вкупе у князя маялись.
— Вкупе? Нет, брат, не под тот угол клин колотишь. Овечкой прикинулся. Ишь, нищих собрал!
— Не гомони! — зашикал Сыч. Воровато оглянувшись на толпу, полез за пазуху. Украдкой сунул холопу гривну серебра.
Тимоха взорвался:
— Не купишь, собака! Слышь, народ православный! Глянь на экого сирого. То оборотень! То князя Василия Шуйского приказчик. Рожа шире сковороды, а он за милостыней. Ведаю его. Хоромы на Мясницкой, полны сусеки хлебом набиты, сукна да бархату не износить. Глянь, вырядился! Глянь на нищу братию, что с Демьяшкой притащилась. То все подручники Шуйского, поперек себя толще. Мало им, иродам!
Толпа всколыхнулась:
— Мы тут землю костьми мостим, а они нашей бедой наживаются. Кровососы!
Демьяшка Сыч и его содруги попятились, но толпа сомкнулась плотным кольцом.
— Бей! — закричал Тимоха и первым опустил тяжелый кулак на Демьяшку.
— Бей! — беспощадно вырвалось из сотен глоток.
— Ратуйте, православные! Не своей волей!.. Ратуй-те-е-е!
Замелькали кулаки, посохи и дубинки; вмиг размозжили черепа. Карпушка Веденеев испуганно перекрестился.
— Вона как на Москве-то, мать-богородица.
— Туда им и дорога, — сплюнул Семейка.
Послышались громкие возгласы:
— Гись! Прочь с дороги!
К воротам пробивались конные стрельцы в лазоревых кафтанах. Толпа раздавалась нехотя, с трудом; стрельцы хлестали налево и направо плетками.
— Аникеюшка! — увертываясь от плети, обрадованно воскликнул Шмоток.
Аникей Вешняк, сдерживая горячую лошадь, крикнул богородским мужикам:
— Подь сюды!.. Держись за стремена. Крепче держись!
Мужики подскочили к лошадям. Аникей, продолжая размахивать плеткой, восклицал:
— Далече вам до ворот. До ночи бы стоять… Гись, гись, дьяволы!
С помощью стрельцов мужики проникли на Житный двор. Окованные медью ворота вновь захлопнулись.
— На смену едем, — утирая шапкой потное лицо, пояснил Аникей. Глянул на Карпушку, покачал головой.
— Никак худо тебе?
— Худо, служилый. Света божьего не вижу.
— То от бессытицы. Ну да ничо, выправишься, ныне с хлебом будешь.
Вешняк указал на Хлебную избу и повернул коня к воротам. Бросил на ходу:
— Ночевать — ко мне!
Перед Хлебной избой было не столь многолюдно. И часу не прошло, как мужики оказались перед дьяком. Силантий Карпыч самолично доставал из кожаного мешка серебряные копейки и важно, сановно приговаривал:
— Великий государь жалует. Молитесь за царя Бориса Федоровича.
Поклонившись дьяку, мужики направились к житным амбарам. У ларей, впереди Афони, очутился рыжебородый, угрюмого вида мужик в драном зипуне; дырявый войлочный колпак надвинут на самые глаза. Мужик топтался в очереди букой, ни с кем в разговоры не вступал. У ларей суетились шустрые весовщики с деревянными бадейками. Сыпали в сумы и торбы жито, поторапливали:
— Отходи! Чей черед?
Подошел черед рыжему мужику; вынул из котомы свою бадейку, коротко бросил:
— Сыпь.
— Чего ж не в котому?
— Сыпь!
Весовщик недоуменно глянул на мужика, растерянно поперхнулся, схватил у нищего бадейку и зачерпнул жита со стогом.
— Отходь… отходь, милок.
— Э нет, — усмешливо протянул мужик, высыпая зерно в ларь. — Сыпь своей мерой, мне чужого не надо.
— Отходь! Люди ждут.
— Подождут да еще спасибо скажут.
Мужик пересыпал жито из государевой мерки в свою бадейку и, сняв колпак, уселся на широкий приземистый стулец. Глянул на притихших весовщиков, вздохнул, молвил с укоризной:
— Грешно, милки, убогих проманывать. Почитай, на фунт обвешиваете. Грешно!
Прибежал подьячий, обомлел:
— Афанасий Якимыч!.. Гостенек дорогой.
Накинулся на весовщиков:
Вахлаки, недоумки! Да как же вы меру перепутали? Выгоню со двора!
Пальчиков поднялся, прошелся вдоль ларей.
— Буде скоморошить, Назар Митрич. Не мне пыль пускать. У тебя по всем амбарам меры перепутали. Глянь на хлебные сосуды. Что на четвериках и осьминах? Края сточены, обручи с клеймом сняты. А царь что повелел?