Изменить стиль страницы

Юшка Беззубцев не узнавал Болотникова. Обычно суровое и, зачастую, замкнутое лицо его было сейчас просветленным и добрым, по-крестьянски простоватым; разгладились морщины, лучились глаза, сыпались из улыбающегося рта смешинки-задоринки.

Перед отправкой в дорогу Юшка спросил:

— Купец твой в кремле аль на посаде живет?

— На посаде. У храма Богоявления, что на Спасской.

— Лошадь-то его? Ишь какая справная.

— По купцу и лошадь, — степенно молвил Купрейка и, поглядев на небо, поторопил. — Пора, православные. Ночью в город не пустят.

Залезли на воз, зарылись в сено. Купрейка перетянул и закрепил кладь веревками, перекрестился.

— Помоги, святая богородица!

Через час подъехали к крепости. Раздался недовольный окрик:

— Очумел, борода! Куда ж ты с таким возом?

У Болотникова екнуло сердце. Ворота! А воз, поди, выше стены. Дернул же черт перекидать на телегу весь стог. Дорвался, дурень! Сейчас стрельцы прикажут снять навершье — и беды не избыть. Налицо и лазутчики и сумы с подметными письмами. Ужель всему конец?

Глава 13

КЛИН КЛИНОМ ВЫШИБАЮТ

Мимо высокого тына Девичьего монастыря бредут двое посадских: согбенный старичок и ражий парень. Старичок замедляет шаг, тычет посохом о тын.

— Глико, Нефедка… Зришь?

— Зрю, — детина с любопытством глядит на лист, но в грамоте он не горазд. Поворачивается и машет рукой человеку в гороховом полукафтане.

— Подь сюда, Левонтий.

Левонтий, маленький, взъерошенный, угрястый мужичонка, подходит и клещом впивается в грамотку.

— Чё писано? — нетерпеливо вопрошает Нефедка.

Левонтия, площадного подьячего, кормившегося пером и чернилами, аж в пот кинуло.

— Дерзка и крамольна однако ж, — протянул. Оглянулся по сторонам и добавил: — Но зело праведна. Давно пора барам по шапке дать.

— Да ты толком сказывай.

— И скажу! Грамота сия Большим воеводой царя Дмитрия писана. Велит Болотников истреблять бояр и дворян, добро же их делить меж люда подневольного.

— Знатно, — крякнул детина.

Подошли еще несколько посадских, а вскоре у тына собралась огромная толпа.

Семейка доволен: ишь, как гудит народ, ишь, как всколыхнуло посадских слово Болотникова!

Не утерпел, отошел от избенки и нырнул в толпу. Шум, гвалт, бунташные выкрики:

— Налоги и пошлины велено не платить!

— Праведно! И без того продыху нет. Неча на Шуйского жилы рвать! Сами с голоду пухнем!

— Неча и цареву десятину пахать. В украйных городах давно десятину кинули. И нам буде!

— А может, облыжна грамотка, крещеные? — усомнился один из посадских. — Мало ли всяких воров на Руси.

— Вестимо, — поддакнул другой. — Чу, царевич Петр Федорыч объявился. А кой он царевич, коль его патриарх Гермоген христопродавцем и вором кличет.

— Истинно, православные! Никогда не было сына у царя Федора!

— И Дмитрия Иваныча давно в живых нет! Во младенчестве помер на Угличе. Слыхали посланцев царицы Марьи и святейшего? То-то. Мы, люди торговые, не верим в сии воровские «листы». Облыжна грамотка!

— Рвать ее! — рявкнул, пристукнув посохом, дородный калужанин в малиновом охабне.

— Не трожь! — толкая торгового человека в грудь, взвился могутный Нефедка. — Ведаем тебя, Куземку-лизоблюда. Всю жизнь богатеям подпеваешь. Готов посад за полушку продать. Прочь от грамотки!

— Ты на кого, голь перекатная, руку подымаешь? Ишь, взяли волю. Да я тебя, горлохвата, в Съезжую упеку. Хватай его, ребятушки!

На Нефедку навалились Куземкины дружки, но не тут-то было: за детину вступились слобожане. И пошла потеха!

Мимо проезжал мужик на телеге. Семейка остановил лошадь, вскочил на подводу, закричал во всю мочь:

— Буде носы кровенить, православные! Буде!

Утихомирились, глянули на незнакомого посадского, а тот, усмешливо покачав головой, громко молвил:

— Чего попусту силу тратить? Спорили мыши за лобное место, где будут кота казнить. Так и вы. Криком да бранью избы не срубишь.

— А ты кто такой? Что-то тебя на Калуге не зрели. Откуль свалился? — закричали из толпы.

— Странник я. По городам и весям брожу, правду сыскиваю.

— Ну и нашел?

— Нашел, православные. Вот она — правда! — указал рукой в сторону грамотки. — Все в ней истинно, Христом клянусь. Был в городах, своими глазами зрел. И в Кромах, и в Ельце, и в Болхове, и в других городах, что Дмитрию крест целовали, живут ныне вольно, без бояр и царских воевод. Живут без налогов и пошлин, без посадского строения и царской десятины. Вольно живут!

— А холопы как? — выкрикнул, протолкавшись к телеге, молодцеватый, широкогрудый парень с бойкими черными глазами.

— И холопам воля дана, нет на них боле кабалы. Царь Дмитрий повелел прежние указы порушить. Кабала с холопов снята. Снята, православные! Буде ходить под ярмом!

Толпа вновь загалдела.

— У нас же ярма хватает. Не жизнь — маета!

— Ремесло захирело! Воеводы и дьяки поборами задавили!

— Суды неправедные!

— А чего ж терпите? Аль охота вам в кабале ходить? — громко закричал Семейка.

Один из посадских дернул его за полу кафтана.

— Стрельцы! Лезь в толпу, спрячем.

К Девичьему монастырю скакали всадники в темно-зеленых кафтанах; блестели бердыши на ярком солнце. Толпа смолкла, на Семейку устремились сотни выжидающих, оценивающих глаз. А он стоял на виду у всех — осанистый, коренастый, уверенный в себе; лохматились седые пряди волос на резвом ветру.

— Чего, сказываю, терпите? — неустрашимо продолжал Семейка, и слова его зазвучали набатом. — Пошто в нужде и неволе живете? Бейте бар, забирайте их добро, выкликайте праведных старост и судей!

Стрельцы, размахивая плетками и тесня толпу, подъехали к телеге.

— Взять лиходея!

Юшка Беззубцев явился в избу лишь под вечер. Был он в драной сермяжке, разбитых лаптях, дырявом войлочном колпаке. Сирый, убогий мужичонка, да и только.

— А тебя и впрямь не узнать, — сказал Болотников.

— Покуда бог милует, — устало улыбнулся Юшка. Весь день он сновал по городу: был на торгу, в кабаках, на людных площадях и крестцах; тайно подкидывал и вывешивал «листы», вступал с калужанами в разговоры.

— Посад раскололся, Иван Исаевич. Одни Шуйскому мирволят, другие за Дмитрия готовы стоять.

— А стрельцы? Эти небось на повстанцев сабли точат.

— Кажись, не шибко. Надо бы и среди них потолкаться. Дозволишь?

— Покуда нет… Что-то Семейка припозднился.

Ждали Семейку час, другой, но тот так и не появился.

— Ужель схватили? — обеспокоенно глянул на Болотникова Юшка. Иван Исаевич не ответил, молчаливо улегся на лавку.

Ночевали в избенке старого звонаря Якимыча, о котором Болотникову поведали вернувшиеся из Калуги лазутчики: старик надежный, когда-то в Диком Поле казаковал.

В избушке полумрак, чуть мерцает неугасимая лампадка под закоптелым образом Спаса. За волоковыми оконцами беснуется ветер; ветхая избенка скрипит, стонет, ухает, вот-вот развалится под дерзкими порывами сиверка.

— К грозе, — кряхтит с полатей Якимыч.

Болотникову не спится, все еще теплится надежда на возвращение Семейки. Дорог ему этот мужик. Как-никак — сосельники, сколь годков вместе прожили, сколь страдных весен за сохой походили! Мужик-трудник, мужик-разумник, ныне всей рати слюбен, готов за народ и волю голову сложить.

Всплыло лицо Купрейки Лабазнова. Этот голову на плаху не положит. Ишь чего вывернул:

«Ни за Шуйского, ни за Дмитрия воевать не стану. Мое дело на своего хозяина молиться. Он для меня и царь, и боярин, и судья мирской».

«Да так ли? — воскликнул тогда Семейка. — А ежели купец задом к тебе повернется?»

«Не повернется. Человек праведный. Ни харчем, ни сукном, ни деньжонками не обижает».

«А коль убьют? Война».

«Нового хозяина пойду искать. Авось приветит. В рать же вашу ногой не ступлю».

Молвил, как топором отрубил.

У Ивана Исаевича защемило на душе. Вот тебе и крестьянин! Что ему народная рать и кровь людская, обильно пролитая за мужичье счастье. Пригрел купчик, показал алтын — и плевать ему на повстанцев. Вот и бейся за такого, отдавай тысячи жизней. А ежели таких много на Руси?