Изменить стиль страницы

ГЛАВА 13

ЛИХОДЕЙКА

Вышли на Вечевую площадь. Торг по-прежнему разноголосо шумел, пестрел цветными зипунами и рубахами, кафтанами и однорядками, летниками и сарафанами.

Кат Фомка сек батогами должников. Поустал, лоб в испарине, прилипла красная рубаха к могутной спине.

— Знакомый палач, — хмыкнул Васюта.

— Аль на правеже стоял?

— Покуда бог миловал. В кулачном бою с Фомкой встречался. Тут у нас на озере зимой лихо бьются. Слобода на слободу. Почитай, весь город сходится.

— Битым бывал?

— Бывал, — улыбнулся Васюта. — В масляну неделю. От Фомки и досталось. Супротив его никто не устаивает. Вон ручищи-то, быка сваливает. Как-то калачника с Никольской насмерть зашиб.

— И что ему за это?

— У Съезжей кнутом отстегали — и в темницу. Но долго не сидел. В палачи-то нет охотников.

Подле Кабацкой избы толпились питухи: кудлатые, осоловелые; некоторые, рухнув у крыльца, мертвецки спали, другие ползали по мутным лужам, норовя подняться на ноги.

Кабацкие ярыжки вышибли из дверей мужика. Питух шлепнулся в лужу, перевалился на спину, повел мутными глазами по золотым крестам Успения Богородицы.

— Ратуй, пресвята дева.

Бабы на торгу заплевались, осеняя лбы крестом. А мужики ржали.

— Пресвяту деву кличет. Ай да Федька.

Иванка и Васюта шагнули было в кабак, но над Вечевой площадью раздался чей-то зычный возглас:

— Айда к Съезжей, братцы! Стрелецкую женку казнят!

Толпа повалила к Съезжей избе. Там, меж опального и татиного застенков, на малой площади, божедомы рыли яму. Тут же, в окружении пятерых стрельцов, стояла молодая стрелецкая жена с распущенными до пояса русыми волосами. Была босой, в одной полотняной белой сорочке, темные глаза горели огнем.

Когда божедомы вырыли яму, из Съезжей выплыл тучный подьячий в мухояровой однорядке. В руке его был приговорный лист. Сзади подьячего шел приземистый, угрюмого вида, пятидесятник в смирном[48] кафтане.

— Кой грех за женкой? Пошто в яму? — роптали в толпе.

— Мужу отравного зелья влила, подлая. Дуба дал стрельче, — зло проронил пятидесятник. Его узнали — был он братом умертвленного.

В толпе появился юрод; посадские расступились, пропустили блаженного к подьячему. Тот молча глянул на юрода и передал столбец глашатаю на белом коне. Бирюч ударил в литавры, поднял левую руку с жезлом, гулко прокричал:

— Слушай, народ ростовский!

Бирюч оглашал приговорный лист, а толпа все прибывала, тесным кольцом огрудив площадь перед Съезжей. Подъехали стрельцы, замахали нагайками, отодвигая посадских от ямы.

Юрод, громыхая пудовыми веригами, вдруг подбежал к женке, снял с себя медный крест и накинул его на шею преступницы.

— Праведницей умрешь, Настенушка. Нетленны будут твои мощи.

В толпе судачили, крестили лбы. Задние, не расслышав слов блаженного, спрашивали:

— Что юрод изрек?

— Праведница-де баба-то.

— Вона как… Ужель с женки грех сымает?

— Нельзя сымать. Дай им волю…

— Истинно речет блаженный, — вмешалась согбенная старушка в темном убрусе. — Грозен был служилый, бил нещадно. Так ему, извергу!

— Цыц, карга беззубая! Шла бы отсель, стопчут.

Блаженный обежал яму, заплакал в печали:

— Темно тут, Настенушке, хладно… Высосут кровушку черви могильные.

Юрод скорбно воздел руки к небу, поцеловал у женки босые ступни и грохнулся в яму. Скорчился, запричитал:

— Я помру за Настенушку. Помилуй ее, мать-богородица! Праведницей жила раба твоя покаянная. Помилуй Настенушку-у-у!

Стрельцы кинулись к яме, выволокли блаженного и на руках отнесли к Съезжей.

Пятидесятник шагнул к женке, грубо толкнул в спину.

— Ступай в яму, стерва!

— Не трожь, не трожь, душегуб! Сама пойду, — сверкнула глазами женка. — Прочь, стрельцы! Дайте с народом проститься.

Стрельцы чуть отодвинулись, а женка земно поклонилась на все стороны.

— Прощайте, люди добрые.

Отрешенно, ничего не видя перед собой, спустилась в холодную черную яму. Подскочили божедомы с заступами, принялись зарывать женку. Бабы в толпе завздыхали:

— И что же это деется, родимые? Аспид мужик-то был, житья ей не давал.

— Экие муки принимает.

— И поделом! — рыкнул пятидесятник. — Я бы ее, стерву, в куски посек!

Божедомы отложили заступы, когда закопали женку по горло. Торчала средь площади голова с копной густых русых волос. Настена, закрыв глаза, невнятно шептала молитву.

— Поди, не скоро преставится, — перекрестившись, проронил приезжий мужик в лаптях и в сермяге.

— Не скоро, милок. В цветень тут двух женок закопали. Так одна пять ден отходила.

Толпа стала редеть. Возле головы застыли двое стрельцов с бердышами.

— Водицы бы ей, сердешной, — участливо промолвила черноокая молодуха в летнике.

Стрелец погрозил в ее сторону бердышом.

— Кнута захотела!

Пришел тучный поп в рясе. Осенил Настену медным крестом, молвил, обращаясь к народу:

— Подайте рабе божией Анастасии на домовину и свечи.

Мужики потянулись на торг, а старушки и молодые женки принялись кидать деньги.

Неожиданно к голове метнулась свора голодных бродячих псов. Настена страшно закричала.

— Гоните псов! — крикнул стрельцам Болотников, но те и ухом не повели: царев указ крепок, никому не позволено прийти к женке на помощь.

Иванка, расталкивая толпу, кинулся к Настене, но было уже поздно: псы перегрызли горло.

— Куды прешь, дурень! — замахали бердышами стрельцы. — В застенок сволокем!

Болотников зло сплюнул и пошел прочь.

— Отмаялась, родимая, — послышался сердобольный голос благообразной старушки в темном косоклинном сарафане. — Прости, царь небесный, рабу грешную.

На крыльце Съезжей плакал юрод.

ГЛАВА 14

КОМУ ЛЮБА, КОМУ НАДОБНА?

Кабак гудел. За грязными, щербатыми, залитыми вином столами сидели питухи. Сумеречно, чадят факелы а поставцах, пляшут по закопченным стенам уродливые тени. Смрадно, пахнет кислой вонью и водкой. Гомонно. Меж столов снуют кабацкие ярыжки: унимают задиристых питухов, выкидывают вконец опьяневших на улицу, подносят от стойки сулеи, яндовы и кувшины. Сами наподгуле, дерзкие.

Иванка с Васютой протолкались к стойке.

— Налей, — хмуро бросил целовальнику Болотников.

— Сколь вам, молодцы? Чару, две? — шустро вопросил кабатчик. Был неказист ростом, но глаза хитрые, пронырливые.

— Ставь яндову. И закуски поболе.

— Добро, молодцы… Ярыжки! Усади парней.

Мест за столами не было, но ярыжки скинули с лавки двух бражников, отволокли их в угол.

— Садись, ребятушки!

Метнулись к стойке, принесли вина, чарки, снеди. Мужики за столом оживились:

— Плесни из яндовы, молодцы. Выпьем во здравие!

Болотников глянул на умильно-просящие рожи и придвинул к бражникам яндову.

— Пейте, черти.

Питухи возрадовались:

— Живи век!

Кабак смеялся. Иванка много пил, хотелось забыться, уйти в дурман, но хмель почему-то не туманил голову.

— Будет, Иванка, — толкнул в бок Васюта.

— Идем, друже.

Вышли на Вечевую. Здесь вновь шумно. Плюгавый мужик-недосилок в вишневой однорядке тащил за пышные темные волосы молодую женку в голубом сарафане. Кричал, тараща глаза на толпу:

— Кому люба, кому надобна?

Женка шла, потупив очи, пылало лицо от стыда.

— Велик ли грех ее, Степанка?

— Себя не блюла, православные. С квасником греховодничала, — пояснил муж гулящей женки.

— Хо-хо! Добра баба.

— Куды уж те, Степанка. Квел ты для женки, хе!

Старухи заплевались, застучали клюками:

— Охальница!

— Не простит те, господь, прелюбодейства!

— В озеро ее, Степанка!

Старухи костерили долго и жестоко, а мужики лишь грызли орешки да посмеивались.

— А ведь утопят ее, — посочувствовал Васюта.

вернуться

48

В смирном — в черном, траурном.